Спорт. Здоровье. Питание. Тренажерный зал. Для стиля

Определение беременности в медицинском учреждении

Как разлюбить человека: советы психолога

Вечерние платья для полных женщин – самые красивые для праздника

Как снимать шеллак в домашних условиях

Развитие детей до года: когда ребенок начнет смеяться

Размерная сетка обуви Nike Таблица размеров спортивной обуви

Поделка медведь: мастер-класс изготовления медвежат из различных материалов (95 фото-идей) Как сделать мишку из картона

Как играть с видом от первого лица в GTA V Как сделать вид от первого лица в гта 5 на ps3

Цветок для шторы своими руками

Как отстирать засохшую краску с одежды в домашних условиях Чем очистить вещь от краски

Бизнес с друзьями как брак «по залету», или Почему читать Адизеса нужно до начала проекта В случае когда один из партнеров занимает

Стенгазета поздравление с днем воспитателя

Как загадать желание, чтобы оно исполнилось

Как сделать своими руками рваные джинсы, нюансы процесса

Бразильское кератиновое выпрямление волос Brazilian blowout Польза бразильского выпрямления волос

Воспоминания детства: куда и почему уходят

До 7 лет меня воспитывали по большей части бабушка и прабабушка. Отца у меня не было. Когда мне было 5 лет, появился отчим, которого я сразу же полюбила и стала звать папой. Мама была чертёжницей, папа — токарем.

Мы жили довольно тесно. Я, помню, что часто спала на раскладушке. Очень любила чёрный хлеб с маслом, посыпанный сахаром, хлеб этот бабушка называла «сеянкой». Супов я вообще не признавала, ела один этот хлеб, но всегда с большим удовольствием. Особенно он был вкусным на улице. Помню, весной весь наш двор утопал в сирени. Её было столько, сколько я за всю жизнь больше не видела. И ещё помню красивые ухоженные клумбы, а на них анютины глазки; на скамеечках непременно восседали старушки, среди которых и моя прабабушка — баба Маня. Развесистые ивовые кусты, под кронами которых мы играли, обустраивая свои «жилища». А ещё — могучие тополя, по которым я любила лазить, как мальчишка. Вообще я в детстве очень хотела быть мальчишкой. Помню, был даже такой случай. Мы с родителями поехали к родственникам в пригород Иркутска — Ангарск. Там почему-то зашли в парикмахерскую, где мне сделали мальчишескую стрижку. Наверное, я просила об этом, сейчас уже стёрлось из памяти. Но я была такая упрямая — если что захотела, обязательно, не мытьём так катаньем добивалась. Купили мне шортики, рубашечку зелёную в клеточку, переоделась я и вышла во двор. А там сразу местные пацаны меня обступили и спрашивают, как меня зовут. А я отвечаю — Игорёха! Ну, они меня сразу приняли в своею компанию. Помню, играли мы в «войнушку», носились по улицам, брызгаясь из бутылок из-под шампуня, в крышках которых мы делали дырки, и я была самая счастливая! Когда меня позвали обедать, я даже не захотела переодеваться в платье, а предпочла, сняв мокрую одежду, закутаться в плед. А тут мальчишки снова зовут: «Игорёха! Игорёха!» И тут выходит на балкон мой старший двоюродный брат и кричит им: «Да какой Игорёха? Это же Светка!» Такого предательства я не ожидала! Плакала я, надо сказать, как девчонка.
Сирень и теперь цветёт в том моём дворе из детства, но уже не так пышно. Тополя спилили. Клумб и в помине нет. Старушек тоже. Все они ушли в мир иной. И мои любимые прабабушка Марфа и бабушка Валя отправились туда, где все мы, даст Бог, когда-нибудь встретимся. Вечная им память…

Помню, я очень любила стихи Эдуарда Асадова, песни в исполнении Валерия Ободзинского. И, конечно же, Высоцкого. Моим коронным номером была песня «Если друг оказался вдруг». Я пела её с 2-х лет, забираясь перед гостями на табурет как на сцену. С нами жила ещё моя тётя Люся, которая была старше меня на 10 лет, поэтому я, в основном, впитывала то, чем жила она. Она слушала на радиоле виниловые пластинки — и я знала наизусть все песни; она читала стихи — и я до сих пор помню: «Он был грозою нашего района — мальчишка из соседнего двора. И на него с опаской, но влюбленно окрестная смотрела детвора…»; она влюблялась — и я любила её ухажёра Вовку и завидовала, когда она, собираясь к нему на свиданье, красила губы помадой морковного цвета… Он катал её на велосипеде, и я мечтала так же, как она, ловко спрыгнуть на ходу с багажника… И однажды я уговорила его прокатить меня не на раме, как он обычно это делал, ведь я была часто при них, как бесплатное приложение, а на багажнике, и, конечно же, навернулась, ободрав себе коленки и заревев на всю нашу Сарафановскую улицу. Рёва я была страшная.

Мне кажется, что всё моё детство пронизано золотыми «лучиками». Это и красота Божьего мира, и любовь тех, кто меня окружал. Красота сибирской природы — ослепительный искристый снег, по которому я скольжу на лыжах, или и костёр в лесу, на котором мы с моими родителями и младшим братом запекаем картошку… А кругом снег огромными шапками на тонких прутиках и белки-летяги сигают с дерева на дерево… Осенью — мясистые сибирские грузди с бархатными краями, которые мы с отцом раскапываем под неприметными бугорками… Летом — чудесное озеро среди сосен — дом отдыха Мальта, куда мы ездили с родителями отдыхать, и молоко парное из соседней деревни… И ещё — дорога на речку Ушаковку. Мы идём с бабой Маней акациевой аллеей, я делаю пикульки и изо всех сил дую в них… А ещё — воздушные шары! Баба Валя работала на сейсмической станции и приносила белые и чёрные огромные шары, которые никогда нельзя было надуть в их настоящую величину — не хватало воздуху в лёгких, даже если мы всем двором по очереди их надували. Стояла резиновая вонь, но ими так здорово было играть — шары были упругими и тяжёлыми.

Помню, что в детстве я больше всего боялась покойников. Особенно, похоронной музыки. Я всегда цепенела от страха, когда слышала её. Никто мне не говорил, что после смерти есть жизнь.
Икон у нас в доме не было. Но баба Маня всегда ходила даже дома в платочке. А однажды я увидела у неё в комоде ангелочка — такого, какими украшают воздухи, покрывающие Чашу во время Божественной литургии. И мне так он понравился, что я непременно захотела заполучить его. Как прабабушка ни противилась, я не уступала. На моё счастье вставила своё слово соседка-подружка: «Да отдай ты! На что он тебе?» Ангелочек был шит серебряными нитками, лик у него был писан масляными красками, и я с ним какое-то время не расставалась. А потом поменяла его на кулон-сердечко, потом обратно выменяла, потом снова поменяла. Кажется, на сундучок. Потом опять вернула… Когда училась в театральном училище, мне предлагали за него неплохие деньги, но я, слава Богу, не поддалась, и теперь ангелочек этот стоит у меня на полочке рядом с иконами. Молитве «Отче наш» меня тоже научила баба Маня, хоть и ушла она из этого мира не подготовленная должным образом. Никому в то время даже в голову не могло прийти пригласить священника.

Откуда взялась мысль стать актрисой? — От безысходности. Я оканчивала тогда авиационный техникум, куда поступила после 8-го класса, и проходила практику на заводе. И вдруг я подумала: «Неужели вот здесь и вот так пройдёт моя жизнь?!» Я стала думать, а чем бы ещё я могла заниматься в этой жизни. И ответ пришёл почти сразу: я стану актрисой! Но в иркутское театральное училище я провалилась — со 2-го тура слетела. И тогда я решила «покорять» Москву. В первый год съездила «на разведку», а на будущий год, хорошенько подготовившись, поступила в театральное училище им. Щукина. В то время надо было в обязательном порядке «отработать» 2 года по распределению, а мне — ох, как не хотелось возвращаться на авиационный завод. Тогда я написала письмо в Министерство образования, что я очень хочу быть актрисой, и мне пришёл ответ, что если я предоставлю справку о зачислении в театральный ВУЗ, то вопрос о моём распределении будет пересмотрен. Так я и сделала.

О Светлане (слайд-шоу)

Я родилась 4 февраля 1941 года. К тому времени, когда моим родителям снизошла благая весть о втором ребенке, у них уже была тихая, послушная, серьезная дочка Тата. Надеялись обрести сына, имя было готово – Михаил, в память о дедушке Михаиле Тарасовиче Балацком, погибшем в 1916 году в Первую Мировую войну в чине капитана второй статьи. Вопреки ожиданиям появилась я, девчонка-сорванец Ленка (Елена Петровна Балацкая). Я сама, ещё не умея произносить букву «P», называла себя «оза-ная».

Наш папа Пётр Михайлович Балацкий был по образованию инженером-электриком, в Ленинграде работал в ТЭП (Тепло-электро-проект). Он бывал в командировках в Ростове-на-Дону и там познакомился с нашей будущей мамой, приходил в дом её родителей, играл в шахматы с её отцом. Родители не сразу дали согласие на их брак. Маме тогда было 18 лет, а папа – на 10 лет старше, имел маленькую дочь Галю от первого брака. Любовь всё же победила, поженились мои родители 23 февраля 1932 года. В декабре 1934 года родилась дочка Таня.

Когда началась война с Финляндией, папу призвали в армию. Была ситуация, когда, при временном затишье военных действий, мама смогла приехать к папе на короткое время. После этого, через положенное время родилась я.

22 июня 1941 года мы были на даче. Папа сразу направился в военкомат, а мама, собрав самое необходимое, со мною на руках (мне было полгода) и с шестилетней Таней вернулась как-то в Ленинград. Папу на фронт не послали, а направили, как специалиста, в Кемерово на строительство Сибирской гидроэлектростанции на реке Томь (река дала название городу Томску). Станция имела стратегическое значение – промышленность перебазировалась в Сибирь.

Выехали в эвакуацию(папа, мама и я) на товарном поезде. Таня уехала из Ленинграда раньше, с детским садом. Детей срочно эвакуировали в детские дома под Ярославлем, а там распределяли и отправляли дальше. О Тане не было никаких сведений. Папа оставил маму и меня в поезде, а сам, с пересадками, отправился искать Таню. Нашел её в каком-то детском доме – обритую, больную коклюшем. Они догоняли нас на открытых площадках товарных поездов, с пересадками. На одной из стоянок оба наших поезда оказались рядом. Мама вышла на перрон вытряхнуть какие-то вещи. Таня и папа увидели её. Так семья воссоединилась. В Кемерово Таня пошла в школу. В Сибири зимы холодные – более 40 градусов мороза, а летом – жара.

Наша семья вместе с другими эвакуированными жила в кирпичном двухэтажном доме. Около дома у каждой семьи был маленький клочок земли, на котором выращивали морковь, лук, свёклу. Под картофель давали делянки в отдалённом месте. Нужно было вскапывать «целину». Овощи зимой хранили в подполе, мне интересно было туда спускаться с папой. Около дома вдоль дорожки Таня вырастила 22 подсолнуха, по 11 с каждой стороны дорожки. Некоторые жильцы заводили кур. По Таниным рассказам, я любила ловить их: загоняла в угол и хватала. Маме часто соседи жаловались на меня – пугаю куриц. Тане часто из-за меня попадало. Ей поручали за мной следить, а я забиралась на крышу дряхлого сарая, таскала за хвосты дохлых крыс, чем пугала соседок по дому, и т.п. Около дома для грядок забрали много земли из одного места. Образовалась яма, которая со временем заполнилась водой. Однажды я оказалась на краю водоема. Мама была чем-то занята, а Таня – в школе. Конечно, я упала в яму. Случайно свидетелем этого был соседский мальчик лет 13, он вытащил меня из воды. Может быть, этому герою я обязана жизнью.

Тетя Женя (папина сестра) в Ленинграде провела всю блокаду, еле-еле выжила, работала. После снятия блокады она поехала к нам. Ехала долго – в первую очередь пропускали военные эшелоны. Истощённые люди часто умирали в пути. На некоторых стоянках тётя Женя покупала молоко в обмен на серебряные полтинники (местное население подносило молоко к поездам). Это не дало ей умереть в пути, из поезда её вынесли на руках, ходить она уже не могла. Немного окрепнув, тётя Женя стала работать нормировщиком на химическом комбинате «Карбонит».

Тётя Женя из Ленинграда привезла шубу из меха енота. Шубу разрезали на воротники и меняли на рынке на продукты, а золотые цепочки разделяли на кусочки по звеньям и сдавали за деньги в Торгсины (торговля с иностранцами). Так выживали.

Папа, получив благородное воспитание, отличался хорошими манерами. Тётя Женя о нём говорила – «цирлих-манирлих». По работе до войны папа часто общался с немцами и, по его словам, многому у них научился. Мама была хорошей хозяйкой, любила рукоделие, искусно вышивала. Она отличалась весёлым характером, любила классическую музыку. Помню, как мама, укладывая меня спать, пела колыбельную Моцарта: «Спи, моя радость, усни…» Папа играл на гитаре, которая сейчас хранится у Тани.

Вернулись мы в Ленинград в августе 1944 года. 10 октября 1944 года мама умерла, инсульт. Таня и я заболели корью, нас положили в больницу им. К. А. Раухфуса.Потом – воспаление лёгких… Папа остался один. Он не смог смириться с потерей мамы и добровольно ушёл из жизни ровно через месяц после неё – 10 ноября 1944 года. Бабушка Валя, мамина мама, послала ему письмо, звала приехать к ней в Ростов, но письмо опоздало. Тётя Женя приехала в Ленинград в 1944 году, когда родителей уже не было в живых.

Я любила тётю Женю. Она, её сестра и братья воспитывались после революции в детском доме. Учителями там были выпускницы Института благородных девиц. Преподавательница математики, с которой тётя Женя общалась до старости, уже будучи на пенсии, давала частным образом уроки французского языка. Тётя Женя очень хорошо знала и любила литературу, музыку, играла на фортепиано, любила шахматы. Она была добрейшим человеком. Друзьями её по детскому дому был Раевский, (имени-отчества не помню) потомок рода Раевских, и советский певец Ефрем Борисович Флакс (1909-1982), хорошо известный в послевоенное время, с ними она общалась всю жизнь. Отец тёти Жени и моего отца (мой дедушка Балацкий Михаил Тарасович), офицер русской армии, погиб в Первую мировую войну в 1916 году. После революции семье бывших дворян пенсия не полагалась, так дети оказались в детском доме, бабушка, тоже не имея средств к существованию, вскоре умерла. Только мой папа воспитывался в семье тёти (дедушкиной сестры).

Мой дедушка, Динцер Александр Георгиевич, видимо из-за происхождения (офицер царской армии) и немецкой национальности, был репрессирован и выслан из Ростова-на-Дону в Казахстан на тяжёлые работы (рыли арыки). Там он умер в июле 1943 года. С ним на поселении была жена Валентина Михайловна (моя бабушка), дочь Виктория (старшая сестра моей мамы) и его внучки Ира и Бетя (дочери Виктории).

В 1945 году в Ростов из Казахстана, вернувшись из эвакуации, приехала тетя Рита, жена маминого брата Георгия Александровича, со своей мамой Бертой Семёновной и сыном Шуриком. Вернулись домой в Ростов бабушка Валя, тётя Витя (так мы звали Викторию), Ира и Бетя. Жили все вместе в квартире бабушки Вали. Летом тётя Витя привезла туда и меня. Таня осталась в Ленинграде с тётей Женей.

С Шуриком мы подружились. Помню, однажды мы все гуляли в парке Ростова. Взрослые присели на скамейку отдохнуть, а мы с Шуриком побежали по дорожке к пушке, стоявшей в парке, как памятник освободителям города. Я убежала ещё дальше одна и потерялась, начало темнеть. Домой вернулись без меня. Бабушка Берта Семёновна (незадолго до этого она перенесла операцию желудка, ещё была не совсем здорова) продолжала меня искать и уже ночью нашла в одном из отделений милиции. Два милиционера играли в шахматы, я сидела на коленях у одного из них и не хотела уходить домой. Вскоре тётя Рита, Берта Семеновна и Шурик уехали в Полярное.

Тётя Витя в то время была уже вдовой. Её муж был репрессирован и домой не вернулся. Тётя Витя, будучи в командировке в Ленинграде познакомилась с хорошим человеком, они хотели пожениться, но, приехав в Ленинград в следующий раз, она заразилась гепатитом и, вернувшись в Ростов, умерла в декабре 1945 года. Бабушка Валя осталась с тремя внучками. Помню, как она крестила нас каждый вечер перед сном.

Я гуляла с Ирой и Бетей по Ростову. Ире, как старшей, бабушка поручала покупать продукты на базаре. Ира умела торговаться, экономила какие-то копейки и покупала мне леденец – «петушка на палочке». Помню на улицах Ростова руины на месте домов, пустые глазницы окон. Заканчивался 1945 год. В начале 1946 года приехал дядя Жора, мамин брат и увез меня в свою семью в Полярное.

Север, зима… От Мурманска до Полярного шли на катере. Было холодно. Помню, несколько моряков, не снимая шинелей, играли в домино, а дядя Жора был в кителе – своей шинелью он укрыл меня – я простудилась, меня знобило. Дома нас ждали. Тётя Рита, дядина жена, взяла меня на руки и подошла к ёлке, украшенной по случаю Нового года. Я потянулась к игрушкам, назвав её тётей, а она сказала: «Называй меня мамой». Так я обрела новых родителей, семью.

Самое замечательное – у меня был брат Шурик! Мы с ним познакомились еще в Ростове, живя у бабушки Вали. А еще с нами жила бабушка Берта Семёновна. Храню самые теплые воспоминания об этом добрейшем человеке.

Меня официально усыновили 11 декабря 1946 года. Так я стала Еленой Георгиевной Динцер. Этот факт был семейной тайной, которую от меня скрывали. На самом деле, я до 16 лет не признавалась, что помнила своих кровных родителей. Только тогда, когда я сама стала матерью, я оценила, как трудно и ответственно воспитывать такого ребёнка! Родителям, пригревшим и воспитавшим меня – низкий благодарный поклон!

Когда я приехала в Полярное, мы жили на 4-ой линии, дом № 1, кв.3, на втором этаже, все в одной комнате. В квартире другую комнату занимала семья (мальчик Слава с папой и мамой) по фамилии Круль (возможно, мичман Александр Круль, начальник кабинета торпедной стрельбы бригады, награждённый в конце 1944 года орденом Красной Звезды – О.З.) и ещё в маленькой комнатке жила какая-то одинокая женщина, её не помню.

Игрушек у нас с Шуриком, можно сказать, не было – помню ломаного деревянного петуха и Шурикиного коричневого плюшевого мишку. Мы что-то придумывали, вырезали, склеивали. Бабушка (Берта Семёновна) всегда была рядом, помогала и практически, и советом. Она делала нам конфеты – варила сахар, выливала эту массу на тарелку застывать и резала на кубики.

Как-то папа был в командировке, кажется в Москве, и привёз мне куклу. Она была прелестна! Маленькая куколка, около 20 см, лежала в голубом шёлковом конвертике, который завязывался бантиками. Во рту куколки была маленькая соска.

К новому 1947 году мама сама сшила из искусственного меха (бывшая шуба- американская помощь) белого мишку. Какому-то умельцу заказали санки. Меня и Шурика не пускали в комнату, пока не нарядили ёлку и не зажгли свечи (натуральные). Под ёлкой стояли санки, покрашенные серебряной краской, а на них сидел белый мишка рядом со старым Шурикиным.

На день рожденья в 7 лет мне подарили куклу «голыш». Этой кукле я сама шила одежду, чулочки. А у Шурика был металлический конструктор с болтиками и гаечками. Иногда мы делали «поезд» из стульев, гремели крышками от кастрюль и вместе с бабушкой пели: «Мы едем, едем…».

Когда родилась Оленька, мы жили на ул. Гаджиева, дом??? кв. ??? на втором этаже, занимали две комнаты. Другие две комнаты занимала семья командира подлодки Нечаева. У них было двое сыновей. Младший Борька был первым Олечкиным другом, они были одного возраста. В семейном альбоме есть фотография – свидетельство этой дружбы с маминой пометкой: «Первый поцелуй».

В Полярном маме было жить нелегко – семья большая, продуктов после войны не хватало, бытовые условия минимальные, часто отключали электричество, зимы холодные… Папа – на службе. Часто в командировках или уходил в плаванье.

Наша семья, как и семьи всех моряков, получала продуктовые пайки в баталерке, мы с Шуриком помогали маме принести их домой. Овощи были в сухом виде – картофель, лук, морковь… Консервы – тушёнка, компоты. Лакомством были сухофрукты. Иногда местные рыбаки приносили «красную» рыбу. Хлеб был весовой, довесок можно было сразу съесть, что было для нас, детей, особым удовольствием. Еду готовили на электрических плитках. Под плиткой бабушка сушила остатки хлеба. Эти сухари и консервы отправляли родственникам в Ленинград, там было ещё голодно.

Нам, детям, в Полярном было всегда хорошо. Север вспоминаю часто, особенно зимний – сопки, много снега, санки, лыжи, снежные крепости! А какое там северное сияние – колышется разноцветный, прозрачный занавес во всё темное небо!!! Иногда из-за сильного ветра по местному радио объявляли об отмене занятий в школе, чему мы были, конечно, рады. Летом городок окружали скалы, поросшие мхами и карликовыми берёзками, стелящимися по камням. Было много грибов и вкусной морошки. Взрослые иногда на катерах пересекали бухту и с ближайшего острова привозили огромные корзины грибов. На видимой части острова населения не было, грибы не искали, а собирали.

Мама гуляла с нами в городском саду. На стадионе моряки играли в футбол. Бабушка, Шурик и я часто были среди болельщиков. Местами в Полярном были длинные пешеходные деревянные мостки с перилами, т.к. грунт – скальный. После штормов, при отливе, мы собирали на берегу диковинные водоросли и морские звёзды.

Шурик пошел в школу в 1947 году. Ему (кажется в первом классе) было дано задание на дом – нарисовать морковь. Хорошо помню этот рисунок: на весь лист- оранжевая морковка по диагонали, от нижнего левого угла до верхнего правого, с зелёной ботвой. Помогала Шурику рисовать бабушка и получил он за рисунок 5+! За это дали ему в школе ордер на хлопчатобумажные брюки, которые приобрели в местном магазинчике (серые в полоску).

Мама в те годы преподавала игру на фортепиано в Доме офицеров. Учениками были и дети, и взрослые. Ей полагалось иметь дома казённый инструмент. В течение года мама учила музыке меня и Шурика. Как-то по прямой трансляции местного радио слушали концерт в мамином исполнении. К сожалению, вскоре с пианино расстались. Родилась Олечка, работу маме пришлось оставить, инструмент увезли.

В Доме офицеров я впервые увидела балет («Жизель»). Приезжала труппа Кировского театра. Мама балерину (не помню фамилию) пригласила к нам домой, показать мои «способности». Я была гибкая, худая, любила танцевать. Эта балерина сказала, что я могла бы заниматься, но для этого надо уехать в Ленинград, жить в интернате. Балериной я не стала. Моей любимой книжкой была «История одной девочки» о детских годах Галины Улановой.

Жёны военнослужащих были домохозяйками, растили детей. Общим увлечением было вышивание. Ниток не было, их по заказу привозили командировочные из Ленинграда, потом обменивались нитками со знакомыми. Периодически в фойе Дома офицеров устраивались выставки этих художественных произведений. Мои детские рисунки – подводные лодки, непременно «С-101» на рубке и «портреты» папы в морской форме. Я бывала с папой в отсеках подводных лодок, очень тесные помещения.

Летом у подводников проходили учебные походы, а мама, бабушка и мы, трое детей, уезжали на отдых, снимали дачу под Ленинградом, один год под Ригой. Мы гуляли, купались, загорали, пили парное молоко, лакомились клубникой.

Почётная грамота ученицы первого класса Е.Г. Гинзбург (Динцер)

Я пошла в 1-й класс в 1948 году. Формы тогда не было. Я ходила в школу во фланелевом платье в клетку. Учебников было мало, тетради родители сшивали из серой бумаги.Один инцидент в моем классе запомнила на всю жизнь. Родители давали детям в школу бутерброды (хлеб с маслом). Большинство учеников было из семей военнослужащих, но некоторых ребят привозили из деревеньки и с острова. Жили они бедно, не у всех, в отличие от нас, были после войны отцы. Жёны офицеров (женсовет) собирали для них одежду в наших семьях. Один мальчик из бедной семьи съел на перемене чужой бутерброд. Не забыть эту горькую сцену: мальчишка молча стоял перед всем классом, опустив голову. Учительница и ученики «судили» его за воровство. А он просто был голоден! Почему я не отдала ему свой завтрак?!

В нашей школе был художественный руководитель – мужчина лет тридцати, среднего роста. На Новый год он организовал праздник. Была ёлка, подарки – печенье, конфеты, мандарины. Эти продукты кто-то привез из Ленинграда. Около ёлки продекламировал стих Шурик, потом «затейник» поставил на стул меня, я тоже рассказала своё стихотворение. Мы за это получили ещё что-то в награду. Этот художественный руководитель жил в школе, как и некоторые учителя, занимая маленькие комнатушки, другого жилья они не имели. Вскоре мы узнали, что этот «затейник» оказался шпионом. Школа стояла на верхушке скалы. Зимой мы, выходя после уроков, садились на портфели и доезжали по накатанной горе почти до дома. От школы была видна вся бухта (читай – база). Можно было пересчитать все корабли, подлодки… В школе был запеленгован радиопередатчик. Больше мы этого человека не видели.

Местом папиной службы была каюта на военном корабле «Печора» (трофейное немецкое судно), который был пришвартован прямо перед окнами нашего дома. Глядя в окно, мы видели, как папа, выходя из дома, переходил дорогу, проходил через КПП, шел по пирсу, буквально на каждом шагу отдавая “честь”, поднимался по трапу на палубу. А папа в иллюминатор каюты мог видеть наши окна.

Однажды папа, мама и я возвращались из Ленинграда. У папы был отпуск, они с мамой отдыхали на Черном море, а я это время жила у тёти Жени, училась во 2-ом классе женской школы. Прибыли мы на поезде в Мурманск. Там я впервые в жизни обедала в ресторане, мне очень всё понравилось.

Ночевали на «Печоре» в папиной каюте (корабль в то время стоял в Мурманском доке на ремонте). Помню уютную каюту – письменный стол под иллюминатором, двухъярусная койка с ограждениями на случай качки судна. Есть фотография папы в этой каюте – он сидит за письменным столом в кителе. На корабле сохранились некоторые надписи на немецком языке. Я отправилась гулять по кораблю и заблудилась. Папа нашёл меня в кубрике у матросов. На следующий день на катере мы отчалили в Полярное.

В дни праздников в мае и 7 ноября на базе проходили парады. По главной улице имени подводника–героя Гаджиева, на которой возвышался монумент Сталина, под звуки военного оркестра маршировали моряки в парадной форме, в белых перчатках. Блестели кортики, начищенные пуговицы… Дух захватывало от этого зрелища и музыки!Полярный был военным морским городком, базой подводного флота. Даже жизнь гражданского населения подчинялась военному укладу.

В летние месяцы подлодки надолго уходили «в поход». Домашние жили в томительном ожидании. Вдруг откуда-то возникал слух, одно, но понятное всем слово: «Идут!» Сразу всё население – жёны, матери, дети были уже на берегу, а из-за сопки появлялся караван лодок «Щук» и «С-ок». В городок и в каждую семью приходил большой праздник. Из кухни шёл запах пирогов, Шурик и я писали приветственные плакаты, готовили концертную программу «Посвящённую приходу папочки из моря!». Усталый папа добросовестно смотрел наши «акробатические фигуры», слушал наши стихи, песни. А Оленька была настолько мала, что вставала на «четвереньки», это называлось «мостик».

В те годы папа и мама были молодыми. У них собирались компании друзей, все лепили пельмени на кухне, потом всё это весело поглощалось, некоторые пельмени были с «сюрпризами». Жизнь была прекрасна – верили, что всё одолеем, ведь война закончилась!

В 1952 году папа получил назначение в Таллин на должность главного инженера завода по ремонту морских военных судов. Когда мы вышли на пирс, увидели ровные шеренги матросов и офицеров. Навстречу папе маршем, под звуки оркестра, шёл офицер. Отдав папе честь, он отрапортовал, что личный состав построен в его честь и вручил папе памятный подарок.Как только папа по трапу поднялся на катер, который доставил его до Мурманска, раздался вой подводный лодок. Непрерывный звук сирен стоял над бухтой, пока катер не скрылся за мысом острова – сопки. Мы его провожали, а сами оставались в Полярном, пока не закончился учебный год (Шурик перешёл в 6-й класс, я – в 5-й).

В Таллине мы жили на улице Тёёстуси, недалеко от железнодорожного вокзала, на третьем этаже в небольшой трёхкомнатной квартире. Там купили первую мебель – спальню для мамы и папы и круглый стол, стулья. Остальная мебель была казённая – с инвентарными номерами, как и в Полярном. На кухне была плита, ею пользовались редко, готовили еду на керосинках. В нише кухни стояла ванна, рядом с ней – колонка для подогрева воды. Колонку и плиту топили сланцевыми брикетами. Мы с Шуриком ходили в хозяйственный магазин за брикетами и керосином. На кухне был небольшой чулан, который выполнял функцию холодильника, там было небольшое окно на улицу. В подвале дома у каждой квартиры был отсек, там у нас стояла большая бочка, в ней на зиму солили капусту с яблоками.

Вечерами вся семья собиралась за круглым столом, слушали радиоприемник, читали книги, папа всегда читал газеты, бабушка любила вязать крючком. Из окон квартиры был виден Вышгород. Я любила, сидя на подоконнике, рисовать эти средневековые башни. Таллин – город волшебный, испытываю ностальгию, вспоминая его улочки. От дома можно было пешком дойти до залива, в теплую погоду летом купались, загорали. Там красивый памятник погибшему в 1793 году кораблю «Русалка» (скульптор Адамсон). Вдоль набережной – парковый ансамбль, в нём домик Петра Великого, дворец-летняя резиденция царской семьи. Дворец построен Петром для его жены в 1718 году в стиле барокко (архитектор НикколоМикетти), был назван «Екатериненталь», а эстонцы нарекли его «Кадриорг» (долина Екатерины). По преданию, первый камень при строительстве дворца заложил сам Петр Первый.

В Таллине проходили певческие праздники, по улицам шествовали бесконечные колонны людей в национальных костюмах, они направлялись к певческому полю в районе Пиирита у залива, где собирались хоровые коллективы всей Эстонии.

Ратушная площадь долгое время была огорожена – там шли археологические раскопки. К Новому году на площади Победы устанавливали большую нарядную ёлку. Неподалеку находился театр оперы и балета «Эстония». В фойе театра для детей устраивали новогодние праздники, бабушка была там с Олечкой. В роли Деда Мороза был тогда ещё не всем известный Георг Отс.

Помню и печальное событие – в 1953 году умер Сталин. Перед вокзалом, где стоял ему памятник, собралось очень много людей на митинг, шла трансляция по громкоговорителю, звучали гудки предприятий, паровозов и автомобилей, многие плакали.

На лето мы снимали дачу под Таллином в поселке Пяскюла. Всю неделю с детьми жила бабушка, а на воскресенье приезжали мама и папа. Бабушка уезжала на квартиру отдохнуть, она любила посмотреть новый кинофильм, посидеть в уютном кафе.

Хозяйка дачи Ксения Александровна была очень приветливая, интеллигентная, знала, кроме эстонского и русского, шведский и немецкий языки. Хозяин когда-то пел в мужском хоре, часто играл на гитаре. У них была приемная дочка Хелла, школьница.

Когда мы сняли у них дачу в первый раз, хозяин поставил условие – дети не должны ходить в сад, который находился за домом. Он был искусным садоводом – любителем. Мы проводили время на второй половине участка – это был островок соснового леса. Ходили с бабушкой в отдалённый лес, собирали там грибы, ягоды. Там было много белок, даже бегали по участку. Через некоторое время хозяин сказал нашим родителям: «У вас не советские дети, пусть гуляют по всему участку». В конце лета, под его руководством, мы принимали участие в сборе урожая. Часто в выходные дни вместе с хозяевами устраивали праздники, разводили костер в ночь Ивана Купала, хозяин пел под гитару. Мы, дети (нас трое и Хелла), готовили для взрослых концертную программу.

Иногда ко мне в гости приезжала подружка Лариса Фокина, в Таллине мы жили в соседних квартирах. Она училась в хореографическом училище при театре «Эстония». Лариса привозила с собой балетные «пачки» и тоже принимала участие в наших представлениях. Спустя много лет, от моих эстонских друзей, я узнала, что Лариса Фокина стала ведущей солисткой балета театра «Эстония». Перед домом у хозяев дачи росла красивая голубая ель. Ксения Александровна нашла на чердаке старые игрушки, доверила мне реставрировать, подкрасить, обновить их. Получилась под елью забавная композиция – грибы, гномики, зверюшки…

У Ксении Александровны летом был день рождения. Наша семья всегда была среди приглашённых. Я любила помогать сервировать праздничный стол – старинный фарфор, столовое серебро! Я рисовала персональные визитные карточки, хозяйка раскладывала их по приборам.Все вместе, и взрослые, и дети, любили играть в крокет.

Однажды, по идее Ксении Александровны, организовали маскарад, готовили костюмы, маски. Было всем весело. Когда стемнело (был уже конец лета), зажгли, развешенные по деревьям китайские фонарики. Вдруг, все насторожились – в глубине сада появилась сгорбленная старушка с палкой. Не могли понять: «Кто это?» Оказалось, что это папа одел бабушкин пыльник (летний шёлковый плащ), повязал голову платком. Папа любил пошутить! Он с удовольствием слушал Райкина, Ильинского.

Рядом с нашим домом в Таллине находилось двухэтажное здание бани. На улице перед входом всегда стояла тележка с мороженым. Продавцом был мужчина, которого почему-то боялась Олечка. Её пугали, когда она плохо ела: «Дядька с мороженым заберет!». Однажды мы, трое детей и мама с папой, были на представлении в цирке. Клоун, веселя публику, «безобразничал» на арене. Потом выехал на арену с тележкой другой артист, поймал клоуна, посадил его в тележку (такую, как у мороженщика) и увез с арены. Бедная Оленька страшно испугалась, плакала, а вечером у неё поднялась температура.

В Таллине мы учились в русской школе № 5, она была рядом с домом. Недалеко был кинотеатр «Лембиту», мы с Шуриком ходили по воскресеньям на утренние сеансы, заходили пострелять в тир, находившийся рядом с кинотеатром. Через много лет, когда я работала во ВНИИТе, проходили соревнования в Красном Селе по стрельбе из винтовки. Я получила первое место среди женщин и мои показатели были выше, чем у мужчин нашего отдела, что удивило их.

На службе папа всегда пользовался заслуженным уважением за профессионализм, принципиальность, сдержанность, смелость принимать на себя ответственность за решения в неординарных ситуациях. Подчинённые называли его «отцом родным», а начальство сетовало: «С Вами тяжело работать – Вас не в чем упрекнуть!»Бывали и неприятности – ЧП. В годы работы на заводе в Таллине (в должности главного инженера) папа получил выговор по партийной линии, очень серьёзное наказание по тем временам.

А предыстория такова. Комендатура прислала на завод провинившихся матросов для отбывания «трудовой повинности». Молодые ребята выполняли тяжёлые подсобные работы, а питание было скудным.Папа с директором одного из совхозов заключил договор, по которому матросы помогали в уборке урожая, за работу получали натуральные продукты. У казарм, где проживали матросы, оборудовали овощехранилище, сделали запас овощей на зиму, заквасили капусту… В личных делах матросов папа выбрал ребят из сельских местностей, узнал, кто из них может ухаживать за животными. В совхозе взяли поросят, откармливали свиней, благо на матросской кухне отходов было достаточно.Папа говорил: «Ничего, что выговор схлопотал, зато ребята были всегда сыты и работали добросовестно». Позже эта инициатива стала нормой.

В 1955 году папа получил перевод в Ленинград. Он снял комнату недалеко от Московского вокзала, на Гончарной улице. Дом на пр. Карла Маркса, где потом мы жили, еще достраивался. Мама уехала на какое-то время к папе. Мне было поручено подготовить всё для школы Оленьке – она готовилась стать первоклассницей. Её первая учительница, Елена ГустовнаГрасс (эстонка), всегда хвалила Оленьку, старательную, ответственную.

Когда папа получил квартиру, мы переехали в Ленинград. Папу перевели на должность главного инженера ЦКТБ ВМФ. По должности ему полагалась машина с шофёром. Он использовал эту привилегию только в случае необходимости, в рабочее время, а на работу ехал с пересадкой на двух трамваях (в отличие от других административных лиц).

Однажды папа принимал участие в работе комиссии по ремонту крейсера «Аврора». Он был поражён качеством первичных чертежей, выполненных на шёлке.

Иногда папа бывал в командировках в Мурманске, Северодвинске.Однажды он вернулся домой с наградой «За Боевые Заслуги». Я тогда удивилась: «В мирное время?!» Много лет спустя, когда папа уже был в отставке, я узнала, что он, будучи на одной из баз, он предотвратил аварию на атомной подводной лодке. Угроза была велика, людей эвакуировали. На лодке папа оставил лишь несколько необходимых специалистов, выполнявших его команды.

Был и очень тревожный для папы случай. Его привлекли как свидетеляпо делу одного сослуживца. Папу подвергали ночным допросам, требуя показаний. Папа утверждал, что знал этого товарища только как грамотного специалиста.Папу вскоре освободили, восстановили в партии и в должности. Возможно, это всё же помешало в дальнейшей его карьере – папу не один раз представляли на представление звания контр-адмирала, но из высшего командования получали отказ.Другой допрашиваемый сослуживец дал порочащие показания, думая, что спасает себя, но его «посадили» — (знал, но не донёс).

В Ленинграде мы, все трое, учились в школе № 104. В нашей школе было два спортивных зала, один – для игр (волейбол, баскетбол), другой – гимнастический. Школа работала в одну смену. После занятий можно было пообщаться в пионерской комнате, я там оформляла классные стенгазеты. Были кружки по интересам, спортивные секции. У меня был разряд по спортивной гимнастике, иногда принимала участие в городских соревнованиях школьников. Мои любимые снаряды были – брусья, кольца, трапеция.

Любили с Шуриком бывать в ЦПКиО. Летом катались там на лодках, зимой часто ездили туда на каток.После школы я училась в Радиополитехникуме, по окончании работала на заводе «Светлана». В июле 1961 года в возрасте 20-лет вышла замуж, началась самостоятельная жизнь.

Папа всегда был верен присяге, был патриотом, честным, преданным коммунистом, истинным героем своего времени.О своей службе, о Заполярье, о годах войны папа часто рассказывал Юре, моему мужу, с которым сложились очень доверительные отношения. Они подолгу беседовали на исторические темы, обсуждали исторические события. Юра мог получить от папы мудрый совет на решение любой проблемы.

Я, конечно, тоже слушала папины истории. Особенно волновали его военные рассказы.Подводная лодка, выйдя в море, становилась открытой мишенью, её бомбили, торпедировали.Часто лодки были вынуждены «сесть на грунт», и всплывать не всегда удавалось. Так гибли папины друзья, так погиб мамин двоюродный брат Семён.

В такой ситуации оказалась однажды и «С-101». Благодаря папиному техническому решению, лодке удалось оторваться от грунта, всплыть, став, однако, опять мишенью.Другой эпизод. Как-то, когда лодка была в море, папа вышел покурить на капитанский мостик и увидел след торпеды, идущий прямо на них. Папа успел дать команду машинному отделению – развернуть лодку. Торпеда прошла мимо!Так часто смерть на войне шла рядом.Мало было среди подводников, таких как папа, который пройдя войну от первого до последнего дня, остались бы живыми.Видно мама умела его ждать, как никто другой.

Жизнь мамы и папы — это пример безграничной любви, уважения друг к другу, образец прекрасной семьи – надёжного тыла для военного человека. До последних дней папиной жизни (он умер 3 мая 1984 года) их любовь не меркла. Их нежные, тихие, добрые, заботливые отношения были всегда примером и основой воспитания детей.Такая любовь – достояние избранных.

Несмотря на то, что послевоенные годы были трудными, и в семье уже было двое детей, папа уговорил маму родить ещё одного ребёнка. Этот подарок их любви – наша Оленька. Папа её обожал, нянчил ночью, купал, во всём помогал маме. Оленька стала любимым человечком всей семьи – спокойная, послушная, разумная. Она всем в детстве доставляла большую радость.

4 декабря 1962 года в ресторане гостиницы «Европа» праздновали 25-летие свадьбы мамы и папы. С этой серебряной свадьбы меня увезли в роддом, 5 декабря появился на свет мой сыночек.Женя прекрасно спал днём, а ночью не спал никто. Когда мне и маме не удавалось его «укачать», вставал папа и ребёнок умолкал на его сильных руках. Папа что-то серьёзно ему говорил тихим, спокойным голосом и вскоре внук засыпал. Женя подрастал, очень любил и уважал дедушку. Папа всегда с ним общался как с равным, подробно отвечал на все его многочисленные вопросы. Как-то подходит Женя ко мне: «Мама, дедушка меня погладил по голове!» Это была высокая награда!Когда Женя пошёл в первый класс, мама и папа приехали к нам в Красное Село проводить его в школу, отметить это событие. Папа фотографировал первоклассника.

При всех своих достоинствах папа был очень скромным человеком. Мундир, тяжёлый от орденов и медалей, он надевал только в редких официальных случаях. Когда Женя был ребёнком, дедушка показывал ему эти награды 9 мая.Однажды в день Победы к папе пришёл мальчик из соседней квартиры, он жил с мамой и бабушкой. Пришёл утром с букетом цветов поздравить ветерана войны.Папа ещё в ванне, принимал душ. Узнав о визите маленького соседа, он облачился в мундир и с коробкой конфет в знак внимания за поздравление нанёс ответный визит. Каково было изумление мальчика, обычно видевшего пожилого соседа в штатском!Много лет папа переписывался с пионерами Заполярья.Так серьёзно он относился к детям.

Папа очень любил вспоминать годы своего детства, родителей. Его отец, Александр Георгиевич часто водил своих детей в филармонию. Папа, тогда ещё совсем маленький, иногда засыпал, слушая симфонии.Любовь к музыке стала частью всей его жизни. Он хорошо знал классические произведения, любил и весёлую оперетту. Папа даже мечтал быть дирижёром, но стал моряком.Стране нужна была армия, производился набор в военные училища.В училище папа был отличником, особенно любил математику. Там, в училище у папы был друг Семён, который познакомил его со своей сестрой Риточкой. Папа, увидев её один раз, полюбил навсегда.

Городом папиного детства был Ростов-на-Дону. Семья его была патриархальная, православная. Папа, ещё ребёнком, со своими друзьями иногда помогали служителям церкви. Мальчишки получали за это какие-то копейки на лакомства. Иногда они любили пошкодить – во время службы рассыпали перец. Прихожане начинали чихать и награждали проказников подзатыльниками.

В Ростове на базарной площади находился собор с высокой колокольней. В дни, когда была ветреная погода и по небу быстро плыли облака, казалось, что колокольня падает. Этим воспользовались однажды жулики. Одни, забравшись на колокольню, стали сбрасывать вниз кирпичи и камни, другие кричали на площади что падает колокольня.Поднялась паника, народ и торговцы стали убегать, а жулики этого только и нужно было – пользуйся моментом!Недаром этот город известен воришкам как «Ростов-папа».(Папа любил рассказывать эту историю)

Во всём папа был очень аккуратен, в его личных вещах всегда был идеальный порядок, даже почерк был мелкий, ровный, голос спокойный.Ежедневно, придя со службы, папа, вынимая содержимое карманов, складывал всё ровной стопочкой на тумбочку, чистил одежду, обувь, а утром в строгом порядке все предметы раскладывались по карманам. Меня удивляли его терпение, педантичность.

В детстве я любила до блеска начищать пуговицы на папином кителе, подшивать белые накрахмаленные воротнички. Я была горда, что именно мне он доверял такие серьёзные дела.У папы, при его комплекции, не удивление была тихая, лёгкая походка. Просыпался он всегда рано, занимался зарядкой, принимал душ, при этом делал всё так тихо, что никого не тревожил.Папа выполнял всё спокойно, основательно. Он никуда не спешил и никуда не опаздывал – немецкий стиль!

Когда папа оставил службу, времени свободного стало больше, он увлёкся фотографией. Благодаря ему мы можем увидеть лица близких нам людей в разные периоды жизни. Музой и любимой моделью, конечно, была мама. Мама и папа любили долгие прогулки.Особое удовольствие доставлял сбор грибов. Прежде чем срезать гриб, папа любовался каждым экземпляром.Потом вся семья собиралась за столом, чистили грибы, перебирали ягоды…

Часто в нашем доме на проспекте им. Карла Маркса принимали гостей — и случайных, и «званых», знакомых и родственников. Папа был радушным хозяином.Перед большими приёмами папа и мама составляли меню, подбирали карту вин, закупали лучшие продукты.В день сдвигалась мебель, натирались паркетные полы, звучал патефон, накрывались длинные столы. Именно папа поручал мне сервировки стола, об этикете я тоже узнавала от него.Гостей папа встречал в костюме, при галстуке, обязательно в туфлях (никаких домашних тапочек!)Счастливые были времена!

У каждого из нас есть какие-то теплые и добрые воспоминания из детства, ведь именно в детстве для тебя все всерьез и ты чувствуешь, что способен на многое. И как же мило вспоминать об этом уже во взрослой жизни.

Мы отобрали 8 интересных и смешных воспоминаний из детства, отражающие всю суть детской непосредственности!

Когда я была мелкая (лет 7, наверно), жили мы в квартире на 2-м этаже, и я была влюблена в мальчика с 3-го. Их балкон находился прямо над нашим, и я, когда ложилась спать, красиво выкладывала правую руку поверх одеяла. Для того, чтобы если вдруг мой предмет воздыхания спустится (как Тарзан на лиане) ко мне в комнату, то ему было бы легко надеть мне кольцо на палец.

В детстве играла в странную игру: брала две сумки, набивала их подушками, садилась на диван, а потом... сидела. Долго - около часа в среднем. Когда мама спрашивала, что я делаю, деловито ей отвечала: «Мама, пожалуйста, не трогай меня, я вообще-то еду в электричке!»

Самое теплое воспоминание из раннего детства связано с утренними сборами в сад, конкретнее: с какао, которое мама делала по утрам. Новая баночка несквика заканчивалась очень быстро, ибо я его и сухим трескала за милую душу. Сейчас у меня уже двое своих детей, которые по утрам так же просят какао. Банка заканчивается так же быстро, но дети тут не при чем. Это я все так же подъедаю втихую.

В детстве была очень щедрым ребенком, А еще очень любила мультфильм «Черепашки-ниндзя» и верила, что они правда живут в канализации. Мне их стало жалко, потому что они постоянно ели одну пиццу, и я решила отнести им блинов! Благо мама меня перехватила с тарелкой у калитки, когда я твердой походкой направлялась к водосточному сливу.

Когда мне было 6 лет, пошли с бабушкой за продуктами в магазин. Подошли к прилавку, там была очередь из нескольких человек. Одна из теток говорит моей бабушке: «Какая красивая внучка!» Я, не долго мешкая, снимаю шорты с трусами и говорю: «Я внук!»

Когда я была маленькой, папа побрился налысо. Я его не узнала и испугалась. Когда они уснули, я позвонила бабушке и сказала, что мама спит с каким-то чужим мужиком. Бабушка была у нас дома через 10 минут. Потом мне влетело.


Когда мне было лет 10-11, нас с братом отвели в церковь, где один священник был другом моего крестного. Перед исповедью добрый батюшка спросил меня, знаю ли я, что такое причастие. Я сказала, что я умная и знаю. И рассказала я ему, что такое причастие, деепричастие, чем они отличаются, не забыла и про причастный оборот. Судя по лицу батюшки в тот момент, я все же не очень умная.
Мы с мамой не очень ладили, особенно в детстве - я была гиперчувствительной, а у мамы всегда был очень твёрдый характер. Сейчас мы стали общаться гораздо ближе, и мама стала другом, который всегда даст совет и поможет легче относиться к ситуации. Но недавно она меня удивила. Мы работали на даче, собирали урожай в теплице. И в какой-то момент посреди беседы она повернулась ко мне и спросила: «Знаешь, какая у меня единственная радость в жизни?» Я покачала головой, а мама улыбнулась и просто ответила: «Ты».

Автор этих воспоминаний – Тамара Игнатьевна Гайдамакина (Судакова). Родилась в г. Куйбышеве Новосибирской обл. в 1936 г., здесь же окончила среднюю школу. Училась в Ташкентском сельскохозяйственном институте, окончив его с отличием, потом – в аспирантуре Омского сельскохозяйственного института (ОмСХИ, ныне – Омский государственный аграрный университет). В 1969 г. защитила кандидатскую диссертацию. Более 20 лет трудилась в ОмСХИ – это было основное место ее трудовой деятельности. С 1994 г. на пенсии. Муж, А. В. Гайдамакин, – доктор исторических наук, профессор Омского государственного университета путей сообщения. Сын, А. А. Гайдамакин, – кандидат технических наук, доцент Омской академии МВД России, полковник полиции.

Я, Гайдамакина Тамара Игнатьевна, в девичестве Судакова, родилась в сентябре 1936 г. в г. Куйбышеве Западно-Сибирского края. До 1935 г. город назывался Каинском. Этот маленький купеческий городок, один из форпостов защитной линии (для защиты от набегов степняков) был основан в 1722 г. К 50-м гг. ХХ в. население в нём составляло около 10 тыс. человек.

Здесь я прожила до 1954 г., окончила школу с серебряной медалью и уехала в Ташкент поступать в сельскохозяйственный институт. В 1959 г., окончив с отличием институт, уехала по направлению работать в Семипалатинскую обл., в Казахстан, вместе с мужем, Гайдамакиным Андреем Васильевичем. Там родился наш сын Андрей, туда же приехала к нам моя мама, которая потом не расставалась с нами до конца своей жизни.

В 1962 г. мы всей семьей перебрались в Омск, где после аспирантуры я работала 10 лет в педагогическом институте, а с 1975 г. – в сельскохозяйственном, доцентом кафедры растениеводства.

С уходом в 1994 г. на пенсию появилось время для того, чтобы подумать о прошедшей жизни, о том, как и для чего жила, что сказать детям и внукам о нашем времени. Лучший способ сказать об этом – написать, не так ли? Страшно подумать, что после нас никто и знать не будет, кто мы такие, откуда взялись, во что обошлась нам эта жизнь. Пусть узнают. Может быть, кому-то из них захочется добавить и своё слово. Так и получится история семьи.

Моя работа над текстом этих мемуарных записок завершилась в конце 2005 г.

Тамара Гайдамакина.

Кто я?

Если и есть что-либо, в чём хотела бы упрекнуть свою уже усопшую теперь маму, так это то, что она толком никогда мне не могла рассказать о прошлом нашей семьи. А мне всегда было интересно, кто мы такие, откуда и когда появились в Сибири. Кто были прадед, прабабушка, дед, отец? Никого из них я не успела застать на этом свете. А мама не любила, кажется, вспоминать. Чаще она говорила о своих братьях, о своей работе, даже песни были в основном революционные, которые они пели в своей молодости, а она – в особенности, так как участвовала в «Синей блузе» – так назывался, выражаясь современным языком, коллектив художественной самодеятельности и революционной пропаганды.

Удивительно, но она не сохранила ни документов, ни фотографий того времени (кроме, разумеется, своей трудовой книжки), ссылаясь на нашу «истребительскую» деятельность, когда мы оставались дома без всякого присмотра. Я действительно помню стоявший на кухне большой сундук, обитый полосками железа, в котором ничего доброго не было, кроме кучи каких-то бумаг, многие из которых были цветными, и из них получались красивые бумажные цепи для Нового года. Правда, ёлки мы никогда не ставили, но бумажные игрушки делать любили, наверное, выражая таким образом мечту о празднике, которого у нас никогда не было. Но мне-то лично кажется, что эти цветные бумаги появились гораздо позже, уже в более сознательном возрасте, когда мы уже умели читать.

Попав однажды в башню какого-то старого здания, приспособленного под склад школы агротехников, где мама в то время работала, мы нашли там сваленные в кучу картонные папки, набитые судебными бумагами: там были протоколы допросов, какие-то анкеты, сведения о людях с разными фамилиями, приговоры... Нас ничто тогда, наверное, не интересовало. Я вспоминаю об этом, когда смотрю фильм «Два капитана». Там мальчишка, найдя сумку утонувшего почтальона, изучил чужие письма настолько, что запомнил их на всю жизнь. Значит, мы дурнее его были, или выдумка автора была чересчур умной. А вот цветную бумагу мы оттуда выдирали как ценную находку. Хотела бы я сейчас оказаться в том же месте в тот же час. Ведь это был дореволюционный архив. Может, что-нибудь мне удалось бы найти о своем прадеде.

Прадед по матери.

По рассказам мамы, он был политическим ссыльным, имел двойную фамилию Корольков-Кривенко. В семье сохранилась память о табличке, которая была прибита на избе, где он проживал: «Здесь живёт ссыльный Корольков-Кривенко». Мы всё допытывались: почему двойная? И почему такая честь с табличкой? Мама пожимала плечами: наверное, бывает и так. Но в том-то и дело, что просто так этого не бывает. Теперь-то я знаю, что двойную фамилию разрешали носить только в особых случаях. Но предположить, что прадед был дворянином, как-то скромность не позволяет.

Может, одна из половинок фамилии была псевдонимом? Он мог быть участником польских событий 60-х гг. XIX века, в поддержку которых, как известно из Большой советской энциклопедии, выступали и иные офицеры из русского контингента, размещенного в Польше. Кто он был? Русским ли, украинцем? Офицером или рядовым участником восстания? Впрочем, вряд ли рядовой догадался бы взять себе псевдоним. А может быть, он просто жил в семье Корольковых, его сын рождён одной из девушек этой семьи и поэтому носил фамилию Корольковых?

В исторической литературе фамилия Кривенко мне тоже встречалась. Это был народоволец. Более того, недавно в монографии Н. Родигиной я нашла сведения о том, что он был сослан в Западную Сибирь. И отбывал ссылку он именно в наших краях. Но годы ссылки – начало 1880-х.

По нашей семейной легенде, в ссылке прадед женился на местной «челдонке», но через какое-то время был отправлен по этапу куда-то дальше на восток (видно, много насолил царю?!), и больше о нём ничего слышно не было. Народоволец же Кривенко, по монографии Родигиной, вернулся в Петербург, где был редактором нескольких солидных научных журналов. Его сибирская жена (а может, не жена – что-то мне не верится в такую любовь), родив сына, не захотела с ним губить свою молодость и отдала его на воспитание (а может, в работники?) плотнику. Сама же вышла замуж и куда-то канула.

Ничего-то мама не знала. Все какие-то безымянные. Ни одного имени – ни прадеда, ни прабабушки – она не называла. А их сын стал потом отцом мамы, моим дедом. Дедом Василием.

Дед – Корольков Василий.

Отчество его не знаем. С малых лет, брошенный матерью, он жил в людях в услужении. Позднее был пастухом и батраком, но, работая с плотником, освоил его дело, и, кажется, неплохо – без работы не сидел. Предложений было много – и дом срубить, и крышу покрыть, и меленку поставить, и столярничать мог. Из-за своей работы вёл кочевой образ жизни, переезжая из села в село. И женился, видимо, уже поздненько: молодые девки за него, безродного, замуж не шли, да и угла своего у него не было. Вот и женился он на бездетной вдове-солдатке по имени Александра (опять ни отчества, ни фамилии!), купил в соседнем селе амбар на слом, перевёз в Красный Яр (Михайловской волости Каинского уезда Томской губернии) и построил дом-пятистенок. Здесь и родились их дети: Павел (189? г.), Анна (1904 г.), Яков (1908 г.).

Жили не в бедности. Хотя работал только дед, достаток, похоже, был. «Держали», как говорила мама, скотину: кажется, две-три коровы, две рабочие лошади и другую мелочь. Посевов своих не было, хлеб имели оттого, что летом дети батрачили, пока отец кочевал с плотницким топором. На зиму отец кулями заготавливал рыбу, до которой были все большие охотники, мясо было свое, а огород давал всё остальное.

Бабушка была работящая, соблюдала в доме чистоту, дети были чистые, ладные, ухоженные. Дед был строгий, скор на руку. Жену свою поколачивал, подвыпив. У неё даже по этой причине выкидыш был, а одна из девочек, Маша, родившись слабенькой, вскоре умерла. В общем, всё, как у людей. В деревне деда уважали как грамотея, ходили к нему газетку послушать – один из всей деревни он был грамотный и даже выписывал газету. Умер он не своей смертью. Убили и ограбили его пьяненького ночью, когда он, получив за построенную им мельницу заработок и «клюкнув» по такому случаю, издалека возвращался домой. Никто и не дознавался, чьих рук это дело.

Бабушка Александра и ее родственники.

Бабушка была из большой семьи, есть подозрение, что у них польские корни, хотя они выходцы из Черниговской губернии. Из семьи помню только два названных мамой имени: брат Максим (мама говорила: дядя Максим) и сестра Соломея.

Бабушка Соломея жила долго, до 105 лет, причём в том же родном для нас Каинске, но лично я так ни разу не удостоилась увидеть её, она всегда для меня была легендой из-за её необычного (кстати, польского) имени . В замужестве она была Рябковой.

Дядя Кеша (Иннокентий) Рябков, старший её сын, был для нас как-то доступнее, мы часто у него бывали, роднились с его детьми: дочерью Тоней и сыновьями Шурой, Петром и Анатолием. Пётр и сейчас жив, домовит и серьёзен. Шура давно умер – досрочно по болезни он был демобилизован из армии, сильно мучался с головой и умер от опухоли мозга. Он был самым добрым из них, я его помню. А Толя оказался непутёвым, спился и умер пьяным несколько лет назад. Тоня была швеёй, вышла замуж и уехала в Барабинск. Их мать, тетя Маруся, добрая и хлебосольная, тоже у нас бывала. В последний раз я её видала, когда хоронили Виктора Бера, мужа нашей младшей сестры Галины. Но теперь уже и её нет.

Дядя Вася Рябков (мама его называла, в отличие от дяди Тени, Василием Ивановичем), жил где-то неподалеку от дяди Тени (так мы звали Иннокентия Ивановича), вместе со своей матерью, бабушкой Соломеей, женой Ульяной Васильевной и дочерью Анной. Анна Васильевна была учительницей в начальных классах, работала сначала в деревне, а потом, оставшись без мужа, вернулась с дочерью Тамарой к родителям в Каинск. О себе она была высокого мнения и, как ядовито рассказывала мама, всё кокетливо потряхивала завитыми волосёнками. Эта привычка осталась у неё и в старости, но производила уже впечатление нервного тика. У них я никогда не бывала и больше ничего не знаю.

От неведомых мне других сестёр или братьев бабушки Александры есть ещё родственные нам фамилии: Гребенщиковы и Носовы. Маме они приходились двоюродными. Дядю Пашу Гребенщикова я знала как хорошего скупердяя и подлеца. Жил он на улице Здвинского, по которой я бегала в десятилетку. Ворота его дома всегда были заперты на засов, и он разговаривал с нами только через калитку, чтобы мы, не дай бог, не зашли и чего-нибудь не попросили. Помню, мне всё хотелось посмотреть растущую у него яблоню – в городе ни у кого такого фрукта не было. Даже во двор не пустил.

Мама о нём говорила, что в молодости он соблазнил красивую работницу своего отца и бросил её с ребенком. И эта Наталья в бедности мучалась с ребёнком одна, но вырастила его. А дядя Паша, оставшись в старости один после смерти своей бездетной жены тёти Лиды, через суд потребовал у Володи – сына, которого никогда не признавал и гнал с порога, алименты на собственное содержание. Суд присудил ему три рубля. Весь город смеялся этой издёвке. А войну пересидел где-то в сторожах, симулировав какую-то болезнь. И симулировал так, что действительно заболел и потом не мог от неё избавиться.

Мама всегда его проклинала ещё и потому, что он обманул её в тяжелое для нас время. Однажды ураганом с нашего домишки снесло крышу, и дядя Паша взялся её поставить на место. Потребовал за это деньги, водку, какие-то продукты, всё взял, пропил и ничего не сделал. Вот тебе и двоюродный брат!

Семью Носовых я совсем не знаю. Но сестры мои Надя и Клара с ними общались. Троюродная сестра наша Валя Носова и сейчас живёт недалеко от Нади, бывает у неё. Я впервые и пока единственный раз виделась с ней, когда отмечали Леониду (мужу Нади) девять дней.

Мама чаще говорила об отце, которого, видимо, очень любила, уважала и побаивалась. А вот о матери своей, нашей бабушке, говорила как-то односложно, и у меня сложилось впечатление, что бабушка была тихой, незаметной. Может, так оно и было в семье, где верховодил строгий дед-кормилец. Тем не менее, во время гражданской войны, когда деда уже не было в живых, на долю бабушки выпали невероятные трудности. Старший сын Павел был взят в солдаты ещё до революции, младшему Якову (Янке, как его называли дома) было 8–9 лет, маме нашей – лет 15. Через село проходили то красные, то белые. Совсем, как в фильме «Чапаев»: «белые придут – грабят, красные придут – опять же грабят». В результате был реквизирован скот, забрали и лошадей. А на последней лошадёнке колчаковцы заставили бабушку везти раненых куда-то, а дело было зимой, дорога была дальняя. И оставив на детей свое разорённое хозяйство, уехала бабушка в эти неведомые дали, и вернулась нескоро, вся в тифу. Еле выжила, всё плакала и ничего не рассказывала. А когда вернулся Павел с красными и остался в Каинске, к нему перебралась в город и вся семья. Умерла бабушка в начале 30-х годов из-за болезни печени, увидав-таки свою старшую внучку Надю.

Корольков Павел Васильевич и его жена Александра Почекуева

Дядя Паша принимал участие в войне с Японией в 1945-м, а уже в следующем году умер от рака горла. Перед войной он был председателем исполкома в Большеречье, где и женился на Почекуевой Александре. Детей у них не было. После смерти дяди Паши тётя Шура уехала в Омск и была замужем за капитаном речного флота. Когда мы стали жить в Омске, мама её разыскала, она жила в Городке Водников.

Корольков Яков Васильевич

Дядя Яша не вернулся с Финской войны (зима 1939 года), о которой в советское время почти не знали. Долгое время он считался без вести пропавшим, а его жена, Варвара Васильевна Клюева, всё время подозревала, что мы его прячем от неё, и даже сына своего, Юру Королькова, присылала к нам на воспитание с тайной надеждой, что от сына-то он не сбежит. Теперь Юра живет в Одессе, у него двое детей – Олег и Марина.

Мама – Королькова Анна Васильевна.

Она была средним в семье ребёнком, была нянькой младшему брату Якову (Яну). Он так её и звал всю жизнь – нянька. В семье её любили, она была доброй, весёлой певуньей. Любила цветы, и все окна в доме уставляла горшками и крынками с геранями, на удивление деревенским, у которых это как-то было не принято. Любовь к гераням у неё сохранилась до самой смерти, с чем мне даже приходилось бороться, так как горшки стояли на окнах в три ряда, закрывая свет, из-за чего стебли вытягивались, не ветвились и стояли почти без листьев. В школе она, в отличие от братьев, практически не училась (кроме одного-двух классов церковноприходской школы). Но, переехав в город (в начале 20-х годов), научилась читать и даже, по её словам, писала письма. Хотя мне как-то не верится, так как я видела, с каким трудом она расписывалась. Буквы еле угадывались.

Пока жила в деревне, пела в церковном хоре. Летом нанималась к людям за хлеб работать – сено косить, лён дергать, снопы ставить, хлеб жать.

В 16 лет её выдали замуж за Ракова Николая (?). Не уверена, что именно так его звали. Я его видела, он приезжал в город уже после войны, похоже, с сыном. Она его не любила и сбежала от него в город. Он долго не женился, а женившись, бил смертным боем жену, и, видимо, так и забил. Приезжал он уже вдовым, и хотя нас у мамы было четверо, уговаривал выйти за него снова. А она смеялась и говорила: «С ума сошел». А может он и её бил, отчего она сбежала? Она не любила даже вспоминать об этом.

Королькова Анна Васильевна

В городе она работала в рабочей столовой то посудницей, то официанткой, позже поваром в техникумовской столовой. В отличие от неё, братья были здесь на виду, старший работал в военкомате. Дядя Паша ещё до революции служил в царской армии, а после – перешёл к красным, и все его тогдашние друзья теперь похоронены в Каинске (Куйбышеве) у памятника «Борцам за власть Советов» – они погибли во время боёв с колчаковцами. Дядя Яша был тогда совсем молодой, он вращался в комсомольских кругах, был корреспондентом местной газеты, писал агитки, стихи, материалы для газеты. Сохранились вырезки из этих газет, и даже была его тетрадь, в которой была записана его рукой сочиненная им пьеса в стихах, видимо, для агитколлектива. Очень примитивно. Но, наверное, для того времени это была нужная вещь, так как там бичевали кулаков, разоблачали их происки, а беднота поднимала голову и решительно рвалась в бой.

Мама оказалась втянутой в эту шумную жизнь. Молодёжный агитколлектив назывался «Синие блузы», таких в стране в то время было много. Здесь пригодились и её таланты – и пение, и задор, и умение шить. Костюмы для выступлений ведь шили сами по ночам после работы и репетиций. Об этом времени она всегда вспоминала с блеском в глазах как о лучших годах своей жизни. И всегда при этом напевала революционные песни: «Смело мы в бой пойдём», «Мы – кузнецы, и дух наш молод», «Вихри враждебные». В молодости она была привлекательной, весёлой, активной и, видимо, пользовалась вниманием. Кажется, у неё даже была возможность изменить жизнь к лучшему: посылали, как это тогда часто бывало, «учиться на артистку», но мать её, конечно, не пустила. К тому времени братья уже уехали – Паша в Омск, Яша – в Томск, они учились, а мама осталась при бабушке, и даже когда бабушка умерла, братья не приехали её хоронить. Когда она вспоминала об этом, она почти всегда плакала от обиды.

Тестов Дмитрий Ильич

Замужество не удалось: Тестов Дмитрий Ильич, её второй муж и отец Нади, уехав в Омск (рабфак, потом военное училище), больше не вернулся. Мама, приехав туда на поиски пропавшего мужа, нашла в его квартире женщину, которая назвалась его женой. Без объяснений она вернулась домой. Третий муж, наш с Кларой отец, Судаков Игнатий Михайлович, будучи исключённым из партии в период партийных чисток и «борьбы с ежовщиной», спился и умер в декабре 1938 года под приготовленной петлёй – от разрыва сердца. Хворостьянов Андрей Иванович, за которого мама вышла в 1940 году, работал в Дорстрое трактористом. В ноябре 1941 года он был взят на фронт, а уже в марте 1942-го был сначала ранен, а потом погиб под Смоленском при бомбежке санитарного поезда, всю войну и даже после войны до 1948 года он числился без вести пропавшим. В то время семьи пропавших без вести не получали никакой помощи, потому что считалось, что они могли оказаться в плену, а это приравнивалось к измене Родине. Так что его дочь Галина, родившаяся в ноябре же 1941 года, так и не увидевшая отца, пенсию за него стала получать, уже учась в школе.

Отец – Судаков Игнатий Михайлович.

Если мама и говорила об отце, то это было непременно плохое, связанное с пьянкой, с побоями. Я всегда удивлялась: зачем было с ним жить, если он был таким? Мама как-то неопределенно пожимала плечами и ничего не отвечала. А ведь они не остановились на рождении Клары в 1933 году, когда Наде было 5 лет и было ясно, что он – совсем не подходящий для неё отчим. Пьяный, он гонялся за ними, грозя убить обеих. Но понадобилось родить ещё и меня...

Я спрашивала маму: «Почему ты вышла за него замуж? Ты любила его?» Она опять пожимала плечами и отвечала: «Да он мне проходу не давал». А про любовь опять ни слова. Я не раз говорила об этом с Надей, и хотя она от моего отца немало страдала, кое-что всё-таки удалось узнать о нём. Он был умным, грамотным для того времени человеком, весёлым и симпатичным. Неплохо пел, его любили в компаниях, на работе хорошо отзывались как о работнике. Наверное, мама всё-таки любила его, да и надежда была на семью, мужчину в доме. Построил дом, в котором мы потом худо-бедно, но жили до 1956 года.

О происхождении отца мало известно. Со слов мамы, он был неродным сыном (пасынок?) в семье Ивановых в с. Карачи. Кто такие Ивановы? Кроме него самого, был ещё старший брат Степан, у которого колчаковцы во время гражданской войны на спине вырезали ремни. Наверное, он тоже был Судаковым. Ивановыми были младшие, имён которых не знаю. Видимо, Иванов – второй муж матери нашего отца, т. е. отчим. Была сестра Аксинья, мама говорила, что Клара на неё очень похожа. Отец женился на маме вторым браком. У первой жены остался его сын Георгий, Гоша. Кстати, маме отец назвался при знакомстве именно этим именем, Гошей. Так она его и звала всегда. Позже, когда Надя уже работала на Куйбышевском молкомбинате, Гоша Судаков приехал туда работать, и Надя его знала.

Мой отец был батраком, когда началась в этих краях гражданская война, и, понятное дело, он 16-и лет ушел с красными. Прошёл он всю Сибирь до Дальнего Востока, но был сильно изранен, валялся по госпиталям и вернулся домой хромой (у него была разбита коленная чашечка), психованный и больной. Не знаю, где он получил образование, но был он грамотным для того времени, по словам Нади, был «башковитый». Как коммуниста и участника гражданской войны, его направили на хорошую должность: работал бухгалтером, фининспектором, а во время коллективизации – даже председателем колхоза в Осинцево. В колхозе дело у него не клеилось, к тому же заболел чахоткой, и благодаря этому ему удалось вернуться в Каинск. Во время партийных чисток 1937 года на него был донос, на основании которого из партии он был исключён, хотя при должности (заведовал каким-то складом) оставлен. Морально сильно был уязвлён таким поворотом, пытался что-то доказать, но получалось всё хуже. Вот тут-то и пошли у него запои, погромы, побои, беготня мамы по соседям. Через какое-то время дело его пересматривалось, можно было в партии восстановиться, но он уже не захотел или не смог.

В декабре 1938 года в очередном запое он опять гонял маму с Надей, они спрятались у соседей. Вернулся домой, зашёл в коровник, сделал петлю, чтобы повеситься, даже надел её, но верёвка была слишком длинная. Так с верёвкой его и нашли на полу. У него произошел, как тогда говорили, «разрыв сердца» – инфаркт. Надя утверждает, что его можно было спасти, так как, скорее всего, он ещё долго был жив. Дело в том, что, когда за ним пришли в морг, он лежал в позе спящего, подложив руку под голову. Но ведь тогда медицина инфаркт ещё не лечила. В свидетельстве о смерти в графе «причина смерти» указали самоубийство. Ведь не могли же врачи признаться, что ещё живого мужика положили в морг.

Наш дом.

Всё, что удалось нажить – это построенный отцом домишко из старого разобранного дома и сырых брёвен. Дом состоял из одной комнаты, кухни, сеней и коровника. В комнате – две железные кровати, двуспальная и односпальная, комод и стол. Стены голые, над кроватями два портрета – дяди Яши и мамы. Комод покрыт чёрной филейной скатертью, вышитой зелёным гарусом. Во время войны этот комод обменяли на картошку, которую даже чистить было нельзя – уж очень мелкая. Её целиком бросали в суп, и суп был горький.

На узкой кровати спала Надя, на другой – мама, я и Галина. Клара спала на печке. Позже появилась небольшая подростковая кровать, на ней стала спать Клара, а я перебралась на печку. На кровати были кружевные подзоры, вязанные самой мамой, и на подушках были белые, снимаемые на ночь (обязательно!) наволочки с кружевными вставкам, на которых красовались выпуклыми лепестками белые розы. Я хорошо их запомнила, так как ежедневно убирала постель в период своего сидения дома с маленькой Галиной. На полу – домотканые половики из крашенного тряпья. Широкие половицы в комнате были крашенными в тёмный красно-коричневый цвет, а в кухне пол не крашен, и его приходилось при мытье скоблить широким ножом-скобелем или тереть голиком. Входная дверь и порог в кухне тоже были покрашены в такой же запомнившийся мне тёмный цвет.

На кухне – стол, покрытый дырявой бесцветной клеёнкой, пустой сундук (там лежали какие-то бумаги, наверное, документы, которые мы постепенно дорвали). У печки в простенке зимой стоял курятник с десятком красных кур. Слева от двери каждую зиму жил телёнок, постоянно тут же мочившийся, отчего мокрый угол, в конце концов, сгнил и вывалился. Дело было зимой, и я помню, как плакала мама, забивая промерзающую дыру глиной, которую накопала в подполе. Дыра была слишком большая, и глина не держалась, нужны были кирпичи, а где их возьмёшь?

Одежды было мало; то, что не носили на себе, висело на гвоздях – над теленком и в простенках у изголовья кровати. Так выглядела наша нищета.

Как мы жили.

Мама работала то поваром, то посудницей. Иногда приносила в вёдрах для коровы картофельные очистки, а под ними – бидончик супа или остатки каши, и плакала, глядя, как мы всё это поглощали, не разбирая вкуса. Я только сейчас понимаю, как они рисковала – и за меньшее хищение людей судили и отправляли в лагеря.

Помимо работы в столовой, маму часто вместе с другими женщинами увозили на другие работы: ловить брёвна в реке от разрушенных плотов, пилить их на дрова. На ней же лежала обязанность заготовки сена для нашей кормилицы-коровы, дров и угля на зиму. Это ведь только сказать легко – «заготовить», а за этим словом: поехать, накосить, снова поехать, чтобы сгрести, скопнить, достать где-то телегу, впрячь в неё корову, снова поехать – погрузить, увязать, затянуть, привезти на выбивающейся из сил коровёнке. А если вывозка приходится на зиму? Мне вспоминается ужас, когда мама с плачем и смехом рассказывали с соседкой, как за ними увязались волки, а они кричали, гремели чем-то, чтобы их отогнать. А иногда с трудом заготовленное сено исчезало раньше, чем его удавалось вывезти.

Военные годы я уже помню и пишу по своим живым впечатлениям. Маму мы почти не видели, она уходила на работу очень рано. Ведь кухня работала на дровах и угле. Печь надо было растопить, натаскать воду, нагреть её, перемыть продукты, почистить овощи, приготовить – в 8 часов столовая должна быть открыта. А вечером, после закрытия столовой – перемыть посуду, почистить котлы-кастрюли, почистить печь, заготовить топливо, получить продукты, согласовать меню и расход продуктов. И приходила она домой, когда мы уже спали.

Из этого времени мама запомнилась мне нервной, дёрганной, часто срывающейся в крик и дающей волю рукам. Всё грозила нам за непослушание: уйду от вас, брошусь под поезд, утоплюсь, удавлюсь... А мы все вопили навзрыд и на разные голоса.

Не помню, какие провинности числились за нами, но помню, как пришла к нам соседка тётя Клава Кондратенко, председатель уличного комитета, «уличная», – её обязанностью было следить за порядком на улице и доводить населению все распоряжения, поступающие сверху. С ней была незнакомая женщина. О чём шла речь, я не знала, но реакция мамы была потрясающей: она хватала нас, как щенят, толкала им в руки и страшно кричала: «Берите их тоже, всё берите, у меня больше ничего нет!» Потом, по поздним её рассказам, эти картинки совместились: так собирали недоимки, невыплаченные налоги за дом, за корову, ещё за что-то. За невыплату описывали имущество, и оно распродавалось с молотка, а лишиться коровы для нас означало гибель.

После войны мама работала мало, у неё был сильный радикулит, нажитый непосильной работой на разного рода заготовках, вылавливании брёвен из ледяной воды. Она говорила: «Паларыч расшиб». Других болезней не помню. Малярию она перенесла ещё во время войны, но вот этот радикулит я запомнила, потому что как раз пришла телеграмма, что умер дядя Паша, а мама лежала и двинуться не могла. Помню, я растирала её спину амиловым спиртом, пихтовым маслом. Ужасная вонь. Телеграмму я сама получила и не смогла скрыть, она сразу догадалась о неладном. Это было в 1946 году. Да ещё грыжа, примерно такого же происхождения. Я сама её провожала на операцию. По-моему, с тех пор она больше не работала.

Глядя на дерущихся между собой Клару и Галину и будучи не в силах их примирить, мама часто говорила: «Нет, мне с вами не жить. Буду жить с Тамарой». Так оно и получилось. После рождения Андрейки мама приехала к нам в 1959 году, и с тех пор почти всё время жила в нашей семье. Исключением был один год – с августа 1961 по июль 1962-го, когда она жила в Архангельске у Клары, у которой в тот год родилась Марина. А когда я в 1962 году была оперирована, она вернулась к нам и перенесла ещё три моих операции, наши с Андреем аспирантуры, переезды. И так до самой смерти в сентябре 1990 года.

Сёстры.

Наша сборная команда (от разных отцов) состояла из четырёх сестёр по матери. Надя была Тестова, мы с Кларой – Судаковы, а Галина – Хворостьянова.

Наша старшая сестра Надя мне всегда казалась очень красивой. Черноглазая, добрая, она никогда не наказывала нас, хотя у неё были все на это полномочия. Только в жизни ей не очень-то повезло. Ей пришлось бросить школу где-то в девятом, наверное, классе. В детстве у неё была эпилепсия (кажется, у Тестовых это было наследственным: я помню, как каждую ночь билась в припадке её тётка, сестра отца, ночевавшая у нас). Видимо, до конца вылечить её не удалось: у неё часто болела голова, и врачи не рекомендовали учиться дальше. Мама устроила её работать лоточницей, она должна была торговать на улице. Я сама видела её с лотком на шее на улице Папшева, против столовой, где работала мама. Это было зимой, у неё костенели от мороза руки, она даже деньги не могла считать. А на лотке – мелочной товар и шкалики с водкой. Наверное, её обманывали и грабили выпивохи, которым был этот товар интересен. Я помню, как она рассказывала об этом маме, и они обе плакали. Наверное, этим она вскоре не стала заниматься, так как вместо заработка приходилось платить из своего кармана.

Потом она училась в школе маслоделов, которая располагалась в 48-м совхозе, в 4 км от города, жила в основном там, но и приходила домой. Получив специальность, работала в Омской области в Кам-Курске, потом вернулась в Куйбышев и жила там до того времени, пока вдруг не приехал Леонид Рахманин, с которым они дружили ещё в школе. Семья Рахманиных уже давно жила в Красноярске. Леонид отслужил в армии (радистом в морфлоте) и работал в каком-то техническом училище.

Они уехали в Красноярск, там у них родилась дочь Ирина. Семья Леонида к Наде относилась недружелюбно, хотя она работала и приносила денег не меньше других. Даже рождение ребёнка не изменило ситуации. Стирать пелёнки ей не разрешали в квартире и указали место в подполе. Они вернулись в Куйбышев. Всё бы можно было перетерпеть, но Леонид оказался горьким пьяницей. И каких только диких случаев не пришлось пережить Наде. К моему возвращению из института она совершенно изменилась. Она стала крикливой, истеричной и совершенно не терпела Леонида и его пьянчужек-друзей. Так изменила её эта жизнь.

Справедливости ради надо сказать, что, тем не менее, он очень любил своих «доченек», обеспечил семью квартирой, каким-никаким достатком. Надя даже не работала, пока доченьки не окончили школу. Ирина поступила в институт и стала технологом молочного дела, а Лена окончила строительный техникум. Обе вышли замуж, и отец обеим помогал материально и морально до самой смерти. За несколько лет до смерти у него развился облитерирующий артрит . Свело руки, ноги, и он не смог уже заниматься своим любимым делом (ремонтом телевизоров и другой радиоаппаратуры), которое давало им средства к существованию, потом он не смог вообще ходить. И умер в присутствии всей семьи, обе дочери были рядом. Надя осталась одна со своей маленькой пенсией. У дочерей своя жизнь.

Клара, родная мне и по отцу, была мне не так близка, как Надя. Характер у неё, прямо скажу, ядовитый. В детстве была драчуньей, любила и унизить при этом. Её просто выводило из себя, что я не плачу при побоях. Она однажды даже сама заплакала от досады: «Я её бью, а она не плачет». Когда я это поняла, я уж тем более старалась не заплакать. Это была моя маленькая месть.

С мамой у неё тоже отношения были всегда натянутые. Помню, у них часто были схватки, и Клара всё грозила уйти из дома в общежитие. В ней был какой-то врожденный большевизм. Мне кажется, она вела себя так из каких-то своих идейных соображений, в которых главное было – настоять на своём. Права может быть только она, всё остальное не имело право на существование, подлежало искоренению. Вот она и искореняла. Она всю жизнь боролась если не делом, то хотя бы словами. Из-за своего характера она чуть себе жизнь не сломала, потеряла человека, которого любила. Он просто ушел к другой. А она ему в отместку сразу вышла замуж за хулиганистого сына соседей Володю Крашенко, решив поставить его на путь истинный силой своей воли. Но нашла коса на камень, и через неделю она вернулась из своего дурацкого замужества.

Училась она сначала в педучилище после семилетки, потом работала в школе пионервожатой, закончила заочно исторический факультет Новосибирского пединститута, одновременно работая уже в горкоме комсомола, где и дослужилась до должности секретаря горкома.

Получив однажды путевку в комсомольский санаторий, познакомилась там с Навагиным Александром Ивановичем, комсомольским работником из Архангельска, вышла за него замуж, с тех пор проживает там, на севере дальнем. Оба с мужем они стали партийными работниками. Он работал в обкоме партии зав. орготделом, а она – зав. парткабинетом в речном порту. У них двое детей – Марина и Павел. У Марины сейчас два сына, а Павел так пока и не женился.

Галина родилась через несколько месяцев после начала войны, но уверяет, что помнит, как провожала отца на войну, как стояли с мамой на перроне вокзала в Барабинске (отца провожала только мама, едва выйдя из роддома). А ещё она утверждает, что всю войну на ней держалось всё наше хозяйство – и огород, и корова. Одна сердобольная женщина, как-то наслушавшись её россказней, упрекнула Надю за трудную судьбу Галины: «Вы-то вот учились, а ей работать за вас пришлось всю войну». Надя даже задохнулась от возмущения: «А вы её спросили, с какого она года и сколько ей было лет во время войны?» Тут уж пришла очередь широко раскрыть глаза собеседнице.

Весёлая, бедовая наша сестричка в школу ходила только из-под палки, еле дотянула до седьмого класса. А экзамены за 7 класс и совсем не пошла сдавать: «У нас и так в семье учёных много. Кому-то надо и землю копать». И пошла в строители. За несколько недель обучения профессии получила специальность «маляр-плиточник». На этом она решила, что теперь она свободна от каких-либо обязанностей перед семьёй, что приобрела полную независимость. И понеслось!.. Её жизнь – это никаким разумом не управляемый процесс с начала и до конца. Она ли кружила головы парням или они ей, бог его знает. Только историй разного рода на её счету – не счесть.

Она приехала к нам в Переменовку с мамой, когда у нас c Андреем родился сын. Мама побоялась оставить её в Куйбышеве, потому что она в очередной раз собралась там замуж, хотя ей ещё не было 18-и. Но переписка продолжалась (письма она разбрасывала, где попало). Парень был взят в армию, но надеялся, что она его будет ждать, писал ей: «Моя жена». А она за три-четыре месяца в деревне закрутила сразу с тремя и уже в марте вышла замуж за местного тракториста Виктора Бера. Моё сопротивление этому браку объяснила тем, что Виктор немец. Немецкое село возмущалось и косилось на меня, а Виктор несколько раз приходил с угрозами, и дело чуть только до драки не доходило. Потом они уехали в Красноярский край. Там у них родилась Ольга. Когда мы вернулись из Казахстана в Куйбышев, они уже оказались там, жили всей семьёй у Нади, у которой была только одна комната и четверо самих. Совести у этой Галины не было никогда. Виктор давно понял её суть и однажды под рюмочку как-то извинялся передо мной за своё поведение в Переменовке.

После его смерти Галину как с цепи сорвало. Мужик за мужиком, пьянки, курить стала: «Бессонница, всё с Витей разговариваю». Витя оставил её в двухкомнатной квартире в коттедже, установил там ванну, сделал туалет (коттеджи были старого типа, полнометражные, но без удобств). Был сарай с погребком – всё честь по чести, по-хозяйски. Всё потеряла из-за мужиков. Вышла замуж, а квартиру за тысячу рублей уступила брату нового мужа. Вслед за этим муж её выгнал, оставив у себя даже мебель, которую мы ей передали, обновив свою. И осталась она с двумя детьми на улице. Моталась по квартирам, потом уехала в деревню – в одну, другую, на Украину с очередным мужиком. Вернулась без денег, без вещей, без документов, без мужа, только дети опять на шее вечной обузой.

Ольга, старшая дочь Галины, закончив училище по мясопереработке, немного работала в мясокомбинате, а потом уехала в Новосибирск, поступила на завод им. Чкалова, потом забрала к себе брата Сергея. Сергей ушёл в армию с завода и вернулся другим человеком. Сейчас он как знаток восточных единоборств содержит тренировочный зал, был телохранителем, тренером, занимался коммерцией. Женился, у него растёт сын Максим. Ольга вышла замуж, но неудачно. На Украине нахваталась чернобыльской радиации, всё время болела, впрочем, никому не жалуясь. А в последние годы, оказывается, болела ещё и после сотрясения мозга. Были приступы эпилепсии, и 17 июня 2000 года умерла в коме.

А Галину вставший на ноги Сергей привез из деревни в Новосибирск, купил ей дачный домик, где порядок, пока была жива, наводила Ольга. В этом домике Галина и погибла страшной смертью. Наверное, по пьяной лавочке не углядела она за печкой. Ночью случился пожар, и сгорела наша горемычная безалаберная сестричка. Случилось это ещё в феврале 2004 года, а узнали мы об этом только что, в октябре. Сергей не посчитал нужным нас об этом уведомить. Уже месяц прошёл после этого известия, а я всё плачу о ней, как вспомню…

О себе. О себе труднее писать, личные оценки всегда грешат субъективизмом, но раз уж взялась, попытаюсь назвать хотя бы факты. А оценки будут давать другие.

В школу я пошла в 1943 году, семи лет, хотя в то время принимали с восьми. Я выплакала у мамы эту раннюю учебу, так как уходили учиться все мои друзья и подруги. Мы все оказались в разных школах г. Куйбышева Новосибирской области: Надя – в 1-й, Клара – в 3-й, я – в 5-й. Эта школа размещалась против горсада, в бывшем здании почты на улице Ленина. Здесь я проучилась первый, второй и половину третьего класса. Училась легко, так как ещё до школы уже умела читать, считать и писать. Трудности были только при чтении по слогам, потому что я читала уже словами, а меня всё пытались выровнять с другими.

Я отлично помню классы, в которых училась, даже парты, даже соседей по парте. Помню свою первую учительницу, её звали Анастасия Васильевна Евграфова. Помню, что на стене в первом классе висело подобие открытого журнала, в котором против моей фамилии всегда были полоски красного и зелёного цвета, что соответствовало «отлично» и «хорошо», а синие, коричневые и чёрные значили «удовлетворительно», «плохо» и «очень плохо». Оценки тогда цифрами не обозначали.

В первый год нас в школе немного подкармливали после второго урока, раздавали маленькие кусочки хлеба, политые растительным маслом. Кажется, это было конопляное масло, и его специфический запах до сих пор помню.

Во втором классе наша первая учительница куда-то исчезла, и нас учили многие. Но запомнилась только одна, какая-то злобная старорежимная старуха, которая приходила на урок с длинной линейкой. Ею она, не вставая со своего места, била нас по рукам и по голове, исправляя нашу осанку или наказывая за неспокойное поведение за партой. На её уроках всегда половина класса стояла на ногах или в углу. Её звали Хиония Даниловна. Сейчас думаю, что мы, наверное, неправильно произносили её загадочное имя. Точнее было бы говорить «Феония» . Но бог с ней.

В третьем классе я в школу не ходила всю третью четверть, если не больше, так как оказалась наиболее подходящей кандидатурой в няньки для Галины. После третьего класса перерыв в учебе длился по этой же причине целый год. Меня перевели в 3-ю школу, где я проучилась по шестой класс. Был уже 1950 год, в городе шло строительство соцгородка, новой школы. И в седьмом классе я училась уже в новой школе-семилетке № 10. Седьмой класс я закончила с похвальной грамотой. Моими соклассницами до конца учёбы были Света Лебеденко, Инна Плотникова, Галя Колесняк, Маша Забирова. Из мальчишек помню некоторых, но продолжали со мной учиться и в десятилетке только Павлик Захаров, Коля Куликов. В десятилетке (школа № 1) мы снова встретились с моими одноклассницами из 3-й школы: Гутей Дедюхиной, Галей Сивцовой, Галей Мироновой. В девятом классе нас объединили с уменьшившимся 9Д классом, в котором учился и Гайдамакин Андрей.

После окончания школы я получила аттестат зрелости с серебряной медалью. Умудрилась в письменной работе по тригонометрии сделать лишнее действие вместо применения известной формулы. Новосибирск, где утверждали медалистов, не согласился с пятёркой, которую поставила школьная комиссия. Ну, ничего, я не в претензии, тем более что Галя Сивцова и Маша Забирова, которых я считала более сильными в учебе, тоже получили только серебро. Из пяти медалистов в нашем классе золотую получил только Саша Агальцев. Он же оказался единственным золотым медалистом из пяти классов того выпуска.

Документы решила посылать в Тимирязевскую сельскохозяйственную академию. Мне медаль, видно, духу придала, возомнила, что запросто в Москве учиться буду. А сельскохозяйственный профиль обучения выбрала по двум причинам: во-первых, с пятого класса решила не иначе, как стать Мичуриным, выращивать плодовые растения; во-вторых, я могла рассчитывать при обучении только на стипендию, а она была повыше в горных и сельскохозяйственных вузах. И как меня ни уламывали Агальцев с Гайдамакиным (которые жили с отцами, и у них этой проблемы не было) поехать вместе с ними поступать в Томский университет, я понимала, что это для меня равносильно самоубийству. Может, и сильно сказано, но сельскохозяйственный вуз спас моё образование.

Москва же не спешила принять меня без конкурса. Уже в вузах шли вступительные экзамены, а мне – ни ответа, ни привета. И только в начале августа, когда начали проводить отбор по конкурсу, академия решила, что без Сибири можно обойтись. Спасибо, догадались сообщить об отказе телеграммой с вопросом: куда направлять документы? У меня были адреса Новосибирского и Ташкентского сельскохозяйственных институтов. Но в Новосибирском не было плодоовощного факультета, к тому же у меня просто-напросто не было зимней одежды, и я рассчитывала, что в жарком Ташкенте она мне не понадобится.

Время показало, что расчёт был верным. Я проучилась на одну стипендию и без единого пальто и даже зимних ботинок, тем более – сапог. Помогало также и то, что почти каждую сессию я получала повышенную стипендию – около 400 руб., что примерно на 70–80 руб. было больше обычной. Правда, я не могла себе почти ничего покупать из одежды и редко покупала пирожки на переменках: всё уходило на питание вскладчину, да от кино и театров совсем мы не могли отказаться – часто ходили или группой, коллективно, или нашей комнатой. Так что одевалась я худо и вела себя соответственно, стараясь быть незаметной. И всегда недоверчиво относилась к парням, когда кто-то из них начинал проявлять ко мне внимание. Мне казалось, что надо мной издеваются. Но это уже отдельный разговор.

А замуж я вышла за своего верного Гайдамакина Андрея. Он очень меня любил, это просто удивительно. Не знаю, чем я заслужила такую любовь. В школе мы не дружили, но симпатизировали друг другу. Разъехались в разные города, но в Томске он не поступил в университет, и его взяли в армию. Мы переписывались, и после армии он поступил в Ташкенте в Среднеазиатский университет. Не сразу у нас наладились отношения, он даже вернулся в Томск. Но к моему возвращению в Куйбышев он приехал тоже, и мы решили все наши вопросы.

Мы уехали с ним в Казахстан, где родился наш сын. Проработали там два года – я экономистом, а Андрей работал учителем в школе. Потом перебрались в Куйбышев, работали – я учителем биологии в школе, он – в техникуме, преподавателем истории. Жизнь была скудной, беспросветной. И тогда мы решились сделать бросок в Омск, где я могла бы всё-таки поступить в аспирантуру, а Андрею светило место преподавателя на кафедре истории КПСС в том же сельскохозяйственном институте. Так в 1962 году мы оказались в Омске.

Гайдамакины Андрей и Тамара. Казахстан, 1960 г.

В 1965 году после окончания аспирантуры я стала работать в педагогическом институте, преподавала основы сельского хозяйства. Защитилась же только в 1969-м. В 1967 году мы решились на аспирантуру для Андрея в Москве. Это было трудным решением, но надеяться было не на кого, кроме самих себя. В 1970 году защищается Андрей. И только тогда мы выскочили, наконец, из этой проклятой нищеты.

Гайдамакины Тамара и Андрей. Омск, 1966 год.

Казалось, мы, наконец, взяли собственную судьбу за рога. С 1971 года мы оба – доценты. Зарплата у каждого повысилась втрое. Летом 1971-го мы впервые отправились в отпуск вместе с сыном (в Литву, Друскининкай). В 1972 году опять же с сыном отдыхали в Болгарии на Золотых Песках. В 1973 году вдвоём турпоездом проехали по городам Средней Азии, а в 1974 и 1976 годах отдыхали в Юрмале, на Рижском побережье – в последний раз с сыном. Жизнь, наконец, наладилась. Сын успел закончить музыкалку, в 1977 году окончил школу с медалью и поступил, практически без экзаменов, в политехнический институт, на радиофакультет, закончил его с отличием в 1982 году. И мы надеялись, что и судьба сына гарантирована.

В 1975-м я уволилась из педа и 19 следующих лет, до самой пенсии, работала доцентом в сельхозинституте на кафедре растениеводства. А Андрей ушёл из сельхоза в 1986 году и стал работать в транспортном институте, совсем рядом с нашей крошечной новой квартирой, где мы остались втроём: мы с Андреем и мама. А теперь мамы уже нет, она умерла от инфаркта в 1990 году. Сын от нас отделился ещё в 1983 году и живёт со своей семьёй отдельно, хотя и тесновато.

С началом перестройки в стране и с распадом Советского Союза вся экономика рухнула, и снова все впали в нищету. В вузах стали платить гроши, а производство развалилось вообще. Сыну пришлось уйти из дорогого его сердцу исследовательского института приборостроения, где стали платить уж совсем смешные деньги, в Высшую школу милиции. Сейчас он кандидат наук, доцент, недавно получил ещё одну звездочку и стал полковником. А Андрей свет Васильевич сделал ещё один рывок, на который мы уже и не рассчитывали: в 1997 году выдал монографию, а в феврале 1998-го защитил докторскую диссертацию. И теперь я имею мужа не просто доктора исторических наук, но и профессора, дай ему бог здоровья. В общем, хочешь жить – умей крутиться.

Из раннего детства.

Детские годы запомнились мне холодными, голодными и почему-то в чёрно-белых тонах. Мы – дети войны, как теперь говорят. Бесполезно пытаться связно рассказать о детстве, из него вспоминаются только отдельные эпизоды, и может быть, не вполне в хронологическом порядке. Мне кажется, что самое раннее событие запомнилось потому, что в семье часто говорили об этом.

В комнате закрыты ставни, наверное, из-за жары на улице, а может быть, просто ещё рано. Пробившиеся сквозь щели между ставен полоски света располосовали крашеный пол, свет бьёт и в единственное кухонное окно. Через стол от меня сидит Надя, а я кручу в руках ножницы и вдруг швыряю их прямо ей в лицо.

Этот эпизод – уже заключительный в моём первом приключении. Оказывается, Надя за мной не уследила, и я отправилась искать маму, которая, конечно же, была на работе. Ходила долго, забрела на какую-то незнакомую улицу. Там в широкой луже (прекрасная была лужа, я её отлично помню и сейчас!) полоскалась какая-то девочка, и мы с ней всласть побродили по луже вместе, пока нас не выловила её мама. Чужая мама выяснила, что у меня есть дядя Гриша (Ильин), который работает в милиции, куда она меня и отвела. Дядя Гриша, соответственно, отвёл меня домой, где страдала потерявшая меня сестра. В ответ на её «воспитательные» слова я ножницами рассекла ей верхнюю губу и выбила зуб. Шрам заметен до сих пор, а зуб, хоть и не был молочным, вырос новый, но кривой. Мне было тогда года три.

Ёлка.

В годы войны я помню две ёлки. Правда, не знаю, какая из них была раньше. Мама работала в столовой зоотехникума. Она привела меня на второй этаж техникума в небольшую комнату, где было уже много детей, одетых кто во что. Все жались к мамам, было тихо, почему-то все говорили шёпотом. Посреди комнаты стояла ёлка, ничего на ней не сверкало: висели бумажные цепи, крашенные бумажные флажки, конфеты в бумажках, белая вата изображала снег. Мы сняли пальто, положили его в общую кучу, сваленную здесь же, в углу. Потом мама ушла, а я осталась со всеми.

Приблизившись к ёлке, я рассматривала флажки и немногие игрушки, и вдруг увидела игрушку, которую запомнила с посещения магазина. Она называлась «соловей». Ничего похожего на птичку в ней не было. По форме она напоминала маленькое яйцо, и в ней был винт с петелькой. Когда за петельку крутили туда-сюда винт, раздавался сверлящий музыкальный звук: наверное, он изображал соловьиную трель. Так или иначе, но этот соловей был моей мечтой.

Потом все встали в круг, походили хороводом вокруг ёлки, а потом раздали кулёчки с подарками. Всё это было довольно скучно. И вдруг сказали, что если кто-то споёт песенку или расскажет стихотворение, то получит игрушку с ёлки. Мне хотелось получить соловья, и я подняла руку. После стихотворения мне похлопали и дали флажок. Я сказала, что знаю ещё песенку. За песенку мне тоже похлопали, но ничего больше не дали. А соловья отдали следующей девочке. И я заплакала. Первая ёлка была самой чёрной в моей жизни.

А вторую ёлку я видела в госпитале. Много раненых привозили к нам с войны, но мы не знали о них до Нового года. Наверное, я училась в первом классе. Недалеко от школы было единственное в городе трехэтажное здание. Там и размещался госпиталь. Нам сказали, что мы пойдем выступать перед ранеными. На втором этаже этого здания оказался большой зал высотой в два этажа, а в самом центре стояла огромная ёлка, кажется, до самого потолка. Вокруг этой ёлки стояли кровати и лежали раненые. К ним вниз спускались широкие ступени. С этих ступеней мы исполняли свои номера. Своего номера я не помню, но ёлку, высокую, сильную, в два этажа, и белых людей на кроватях вокруг неё запомнила навсегда.

Калмыки.

Я училась во втором классе. У меня была полосатая, сшитая из матрасовки сумка с двумя ручками. В сумке лежали мои книжки и тетради, сшитые из газетных листов. Мы писали между строчками чернилами из сажи (такие чернила лучше варить на молоке, они меньше мажут, чем на воде) или из марганцовки – это были коричневые чернила. Чернильницу надо было носить с собой, и она болталась в специально сшитом мешочке. Лучше всего были непроливашки из пластмассы, они хотя бы не разбивались, как фарфоровые или бутылочки, хотя чернила все-таки тоже проливали. У меня была коричневая непроливашка. Она сильно проливала, и мешочек уже грозил запачкать тряпочную сумку. Кроме того, у меня была проблема: избежать стычки с сыном директрисы, который стал учиться в нашем классе и почему-то преследовал меня. Если мне придётся удирать, сумку потом придется стирать, да и с тетрадками будет беда.

Так оно и случилось. Мне пришлось удирать. Было холодно, бежать по глубокому снегу было трудно, и он уже догонял меня, как вдруг нам пришлось остановиться: бежать было некуда. Вся улица перед кинотеатром была запружена неведомыми мне людьми: широкие скуластые лица с раскосыми глазами, смуглые или грязные – не понять, странные одежды. В наших местах и татары были, и киргизы соседями жили, но эти чем-то от них отличались. Многие из них сидели прямо на снегу, на узлах, другие стояли или бродили по пятачку, как на привязи, почти не разговаривая. Мы молча стояли, смотрели во все глаза.

Потом мы узнали, что их называют калмыками. Один из них стал нашим учителем – в пятом классе он преподавал географию. Он был прекрасным человеком и очень хорошим учителем. Его звали Мацак Идрисович Идрисов. А в Сибирь к нам их выслал Сталин. Когда через несколько лет ушёл из школы и уехал Мацак Идрисович, многие плакали. Говорят, до ссылки он был у себя в Калмыкии министром. Вполне может быть.

Колбаса.

Голод – это было постоянное чувство. Хорошо, если картошки хватало. Её мы любили в любом виде. Я один год, после 3-го класса, в школу не ходила, сидела с маленькой Галиной, и моя задача была убрать постели, подмести пол, дать корове сена и сварить к возвращению из школы сестёр картошку. Сваренный картофель я высыпала на сковороду и ставила на плиту. Клубни подсыхали и поджаривались – это было очень вкусно. Весной мы ходили по огородам и искали перезимовавшие клубни. Если их помыть, порезать ломтиками и испечь на раскалённой плите, то эти чёрные вонючие кусочки с белыми пятнами крахмала казались нам лучшим лакомством. Собирали также лебеду, крапиву для супа, ходили на Савкину гриву за щавелем и диким луком. А вот мясо... Этого у нас не было.

Однажды к нам уже к ночи нагрянули гости из деревни. Деревенские родственники частенько у нас ночевали, приезжая в город по разным делам. Иногда нам кое-что от них перепадало. Вот и на этот раз из заветного мешка появилась чёрная кровяная колбаса, которую гости пожертвовали на ужин. Пока мама жарила эту колбасу, по кухне разливались такие запахи, от которых сводило желудок, и рот предательски наполнялся слюной. Наверное, и глаза выдавали желание вцепиться в это кровавое месиво. И вот сковорода на столе. Пока взрослые перед сытной закуской распивали по стопочке, я схватила кусок, не жуя, попыталась проглотить... и задохнулась. Кусок застрял в горле – и ни туда, ни сюда. Меня колотили по спине, пытались то пальцем, то вилкой вынуть застрявший кусок, а я молча извивалась от удушья.

Кусок удалось выбить из меня, но стыд от проявленной голодной жадности выгнал меня из-за стола. И это надолго запомнилось.

Компот в борще .

Мы жили на самом краю улицы. За нами было ещё два домика и две землянки. А дальше был пустырь. С нашей стороны улицы там было болото, а напротив болота во время войны размещался воинский гарнизон. Для военных там были построены длинные бараки, думаю, длиной метров 50 каждый; расположены они были в строгом порядке. Внутри они были обшиты досками. По обе стороны от центрального прохода были устроены двухэтажные нары. Там жили солдаты перед отправкой их на фронт. Здесь их обучали военному делу в течение нескольких месяцев. А офицеры предпочитали жить на квартирах в ближайших домах. Вот и у нас поселился офицер. У него было необычное имя, поэтому я запомнила: Иван Авилович Авилов.

Большую часть времени он был в гарнизоне, но в выходные дни отдыхал у нас, отсыпался. И тогда обед ему приносил солдат. Обед был в специальных судках: в одном – первое блюдо, во втором – второе, в третьем – третье. От них исходил вкусный запах, и когда офицер обедал, это было большое испытание для меня. Но однажды мне удалось отведать эти сказочные кушанья. Солдат принес обед не в трех, а в двух котелках. В одном оказался гуляш, а в другом борщ. Компот, полагающийся на третье, почему-то тоже оказался во втором судке. Солдат что-то пытался объяснить, но офицер рассердился и хотел выплеснуть такой «компот» в помойное ведро. Но мама перехватила его руку, и мы поели необыкновенное блюдо. До сих пор помню этот восторг. Вкуснее этого борща я до сих пор ничего не ела!

Буря.

После войны землянки воинского гарнизона были заброшены без присмотра, и понемногу наш хитромудрый народ их растащил. Доски, балки, стропила из этих землянок были большой ценностью. Пацаны и вернувшиеся с фронта мужики ходили туда как на работу и приносили нужную в хозяйстве древесину. Ради интереса и я ходила однажды с соседскими ребятишками и их отцом-фронтовиком. Мне поручили нести лом, но он был тяжёлый, и я его не несла, а выбрасывала вперёд перед собой, как трость, и шагала следом. В результате я пробила ломом ступню правой ноги. Но это было уже на обратном пути и недалеко от дома. А до этого мы со сверстниками с удовольствием облазили заброшенные землянки, приняли участие в отрывании широких, ещё даже не потемневших досок.

Вскоре от городка остался только забор из высокого штакетника и высокое красивое здание из хорошо обтёсанных шпал. Это была баня. Штакетник разворовали в последнюю очередь, в чём проявилась всё-таки стеснительная скромность нашего родного русского народа, желание сохранить внешнее приличие. Впрочем, желание и даже необходимость украсть потом пересилила и это слабое движение души. А баня ещё долго стояла. И дело было вовсе не в скромности нищих соседей, а в том, что при бане проживал сторож, сравнительно молодой мужик по имени Никон. У него была дочь, моя сверстница, тёзка и почти подружка. Вот с ней-то и пережили мы в этой бане страшную бурю, ураган, подобно которому мне ничего видеть не приходилось ни до, ни после.

Мы играли где-то недалеко от бани. Солнце было ярким, день тёплым, и ничего не предвещало перемен. Потемнело и почернело кругом внезапно. Рванул ливень с крупным градом и сильным ветром. Спасение мы нашли в бане, куда раньше вход нам был заказан. В бане было сухо и чисто. Дерево было светлым, будто выскобленным. Стены сотрясались от ударов ветра, что-то гремело, грохотало, завывало. Безопасности мы не чувствовали, казалось, вот-вот всё рухнет и придавит нас. От страха мы забрались на высокий полок, легли плашмя, уцепились за доски и даже глаза закрыли. Ураган не стихал, бушевал долго и неустанно.

Кончился он так же неожиданно, как начался. Когда мы решились выйти из бани, из-под чёрной, медленно уползающей грозовой тучи лился жуткий красноватый свет, солнечные лучи уже где-то пробивались, и всё кругом казалось нереальным. Все деревья были или поломаны, или вывернуты с корнем, а кусты топорщились ошмыганными прутьями. Грядки градовой каши мирно таяли в лужах, кругом была вода. Было тихо, ни птиц, ни собак, ни петухов не было слышно.

Приблизившись к дому, я его не узнала – он стоял жалкий, маленький, лысый, без шапочки-крыши. Одиноко торчала труба. А крыша стояла в центре огорода тёти Клавы, прямо на картошке. Впрочем, огород уже не был огорожен – забор лежал тут же, в грязи. А в нашем палисаднике оба тополя были сломаны. Маленький потом удалось спасти: его выпрямили, наложили шины из дощечек, обвязали тряпками, сделали распорки из верёвок, притянув к ограде, а щели замазали глиной. И он сросся. А большой пришлось убрать. В огородах же всё погибло, будучи вбито в землю градом.

В городе потом долго ещё лежали на улицах крупные стволы деревьев, торчали (ни пройти, ни проехать!) их растопыренные сучья, корни, гнили в лужах и канавах листья, обломки досок и ещё, бог знает, какого мусора.

С этим гарнизоном связана ещё одна история, оказавшая, как мне кажется, влияние на будущее нескольких людей. Дело, видимо, было в период сенокоса. Мама и старшие сёстры запрягли в телегу Маньку, нашу маленькую комолую коровёнку красной масти, и уехали в неведомые мне края – за Савкину гриву, что, по моим представлениям, было краем света. Меня оставили присматривать за Галиной и за домом.

Наша младшенькая была хорошенькой живой толстушкой со своенравным характером, который проявлялся в ней уже тогда. Уследить за ней было совершенно невозможно. Это был толстый розовый чертёнок. Сколько я с ней намучилась! Чего только с ней не происходило! Зимой она могла босиком сигануть за дверь по снегу. Из-за неё я однажды свернула «буржуйку» и чуть не сотворила пожар. Тогда нас спасла соседка тётя Клава, случайно зашедшая к нам. Это её, Гальку, мы все бегали-разыскивали по всему околотку и находили на запредельных улицах. На лупцовку она реагировала пронзительным визгом, но всё это оставалось без положительных последствий. Мама в отчаянье от её выходок время от времени каялась: «И зачем я её родила, говорила же мне Тася – сделай аборт». Тем не менее, все её любили, даже соседи, за её беззаботность и весёлый нрав. Она всегда чего-то лопотала, забавно перевирая слова, любила петь – ну, в общем, не соскучишься. (Кстати, Тася – соседка из барака напротив нашего дома. Она делала во время войны аборты несчастным девкам, убивая плоды их скоротечной любви к солдатикам из гарнизона. Аборты в то время были запрещены, и тётя Тася даже отсидела какой-то срок в тюрьме. Её четверо собственных детей в этот период чуть с голодухи не погибли. Но, тем не менее, все выжили.)

Как я не уследила за ней! Вроде, вот здесь, только что у палисадника под скамеечкой что-то вместе городили, укладывая куклят. Отлучилась ли я от неё по каким-то делам? Оглянулась – её нет. Сбегала в дом, в огород, обежала кругом все укромные закутки. Особой тревоги не было – дело привычное. Скорее рассердилась, думаю: «Ну, погоди ты у меня, найду – отлуплю!» Вдруг кто-то, проходя мимо, говорит: «Не сестру ли ищешь? Там, в гарнизоне, много ребятишек, она там с ними». Бегу к гарнизону, а у проходной стоит часовой, не пускает. А ребятишки – вот они, в зарослях сорняков, только головёнки качаются. И все весёлые, песни поют, всяк своё.

Зову: «Галька, Галя, иди сюда!» Мне-то под забором не пролезть. А она мне: «Мы мак едим!» – «Какой мак?» Гляжу, а они-то сидят в белене! Я снова к часовому: «Пусти, дяденька, там ребятишки белены объелись!» А он пустить не может, и сам отлучиться не имеет права. Пока вызвал офицера, пока тот пришёл, я прыгала от нетерпения, вся в слезах.

Увела я весь выводок оттуда, они все поют, шатаются. Кроме Галины, там были Петька Жуков, Ваня шестипалый (Горохов), Рудик Шевелев, Галька Аринушкина (Алексеева). Развела я их по домам, где их спасали, кто как мог. Петька даже в больнице лежал, но дураком остался навсегда. Остальных поили молоком, и Галину нашу тоже. Этот «мак», кажется, повлиял на всех. Все учились плохо, все с придурью. И это вечная для меня загадка: наша Галина от рождения такая или от «мака»?

Зимние игры.

Мы с сестрой Кларой очень любили книги. Читали запоем всё – и интересное, и не очень. Хотелось знать о мире других людей. Собственная жизнь, скудная, серая, ничем не украшенная, не оставляла никакой перспективы. Кажется, мы смирились с тем, что будем так жить всегда. Но в книгах была другая жизнь! Там что-то происходило, там было тепло, красивые люди в красивых одеждах, красивые поступки. И, главное, они совсем по-другому разговаривали! Я иногда не узнавала слова, хотя знала или догадывалась об их значении и применении. Хотелось им подражать, быть на них похожими.

Страсть к книгам была такой, что мы тайком покупали тоненькие копеечные книжонки и читали их ночами при свете свечи, укреплённой на бочке из-под квашеной капусты. Это было в нашей «летней спальне» – в кладовке. Пол в кладовке был устлан полынью – средством от блох, которыми нас обильно обеспечивала наша собака Пальма.

Однажды мы прочитали книгу Гайдара «Тимур и его команда». Иной мир, другие мысли, идеальные пионеры – всё было непохоже на нас. Правда, мы тоже играли в войну, но тоже как-то не так. Просто в огромных сугробах, которые наметало зимой в нашем огороде, мы рыли извилистые ходы с разветвлениями и тайными выходами и лазили в них ползком. Задача была – не встретиться. А если встречались, то забрасывали друг друга снежками.

В книге наши сверстники были как взрослые, их отличала самодисциплина, они ставили перед собой благородные цели и добивались их выполнения. А Тимур! Какой командир!.. В общем, мы тоже захотели стать благородными.

Сначала надо было выбрать из нас Тимура, наметить благородные дела. Удалось заразить этой идеей около десятка знакомых мальчишек и девчонок. Тимуром согласился быть Вовка Рахманин с Крестьянской улицы. Он был старше нас и мы, пожалуй, могли бы ему подчиняться. «Благородных дел» придумать не могли. Но тут заторопились домой сёстры Подхватилины, Мария и Майя. Им мама, которая всю войну работала грузчицей на железной дороге и дома почти не бывала, наказала вымыть пол, и мы тут же решили, что это будет благородно – помочь им. Это мытьё нас отрезвило. Оказалось – это трудное дело. Мыть пол ещё где-то больше не захотелось. На этом «тимуровская команда» и распалась.

Красная тужурка.

С одеждой у нас всегда было туго. То, что младшие донашивали одежду старших, – это в порядке вещей. Но два платья были только моими: белое платье с оборками на кофточке, с голубым рисунком в виде квадратиков, которые уголками наезжали друг на друга. Такое же платье мама сшила и себе. Видимо, мама была тогда ещё молодой, потому что когда мы однажды шли к ней на работу, её дважды спрашивали, не сестра ли я ей.

Другое платье – байковое, красного цвета с мелкими белыми цветочками. Я носила его бессменно два года в школу, в пятом и шестом классах, и оно мне смертельно надоело, да и коротко стало. И я решила, что маме пора подумать о покупке нового. С этой целью я ускорила его старение. Лезвием бритвы долго скоблила байку в области колена, чем добилась некоторой прозрачности ткани. Увидев это образование, мама вздохнула, отрезала кусочек от пояска и пришила яркую, невыгоревшую заплату. Но это было потом.

В третьем классе у нас возникла проблема со школой: мы все оказались в одной смене, и Галину не с кем было оставлять. Выход нашли в том, что меня перевели в другую школу, и я стала учиться во вторую смену. Приходила из школы Клара (она училась в пятом классе), я надевала её красную тужурку и отправлялась учиться. Эта тужурка стоит отдельного разговора. Дело в том, что она была сшита из грубого суконного одеяла. Цвет был не то, чтобы красный, а ближе к бордо. Я помню, как она появилась.

Сразу после войны в нашем околотке начались какие-то строительные работы, и понаехало много вербованных, которых разместили по квартирам. У нас жили два парня из Белоруссии. Им выдали на работе суконные одеяла: одно было сивое, как тёти Анисьина корова, другое – красно-бордовое. Они были колючие, жёсткие. Но главное обнаружилось, когда мы расстелили их на кровати: под каждым волоском копошилась крупная серая вошь. С этим насекомым мы были хорошо знакомы. Во время войны вшивость была повсеместной и неистребимой. Вши были и в голове, и в нательных рубашках, во всех складочках и швах. Соседки друг к другу ходили не просто посудачить, но и «поискаться». Головы мазали керосином, бельё парили в зольном щёлоке, но вши не выводились...

Но как быть с одеялами? Сначала их вынесли на мороз, выбивали палками, а потом мама их варила в щёлоке. Удалось ли избавиться от них окончательно, не помню. Одно из одеял ребята отдали маме, которая не знала, в чём отправлять нас в школу, и она сшила вот эту тужурку на два возраста – для пятиклассницы и третьеклассницы. Носили мы её по очереди. Но я всегда её боялась и стыдилась. Мне всё казалось, что кто-нибудь увидит вшей. Но в следующем году Клара носила её одна. Нас снова перевели в одну смену, и меня просто оставили дома на один год – водиться с Галиной.

Победа.

Вряд ли мы, дети, представляли себе, что такое война. Все трудности, недоедания, серость жизни воспринимались, как должное. Так жили все вокруг нас. У нас было радио – это круглая чёрная тарелка, пересечённая поперёк пластиной. В центре пластины были две клеммы и один центральный винт, покрутив который, можно было усилить звук или выключить его вовсе.

Радио висело на косяке окна, возле зеркала, занимающего простенок между окнами. С радио я дружила, слушала всё, в том числе и сводки Совинформбюро: «Наши войска оставили...» или позже: «...заняли населённые пункты...». Утром слушала детские передачи «Три поросёнка», «Золотой ключик», «Пионерскую зорьку». Особенно любила концерты, поэтому знала много песен. Позже, уже в старших классах, по ночам любила слушать «Театр у микрофона». (Мама однажды спросила: «А что это такое – у Митрофана?») Обычно это были спектакли Новосибирского драмтеатра «Красный факел», монтажные спектакли оперетт, опер. К сообщению о победе это не имеет никакого отношения, просто радио было источником информации о том, что есть другой мир. И война – это часть того мира, и о войне мы знали от радио. Но о победе мы узнали не по радио.

Мы ещё спали, и проснулись от сильного стука в кухонное окно. Ставень был открыт, солнце было яркое, жёлтое. Из тёмной комнаты этот свет казался особенно сияющим. И это было главным впечатлением того утра, слившимся с криком за окном: «Вставайте – победа, победа!» Для нас это было только призывом к радости. Мы никого не ждали. Но мы тоже прыгали, радовались и не понимали, почему плачет мама.

После победы жизнь наша не изменилась, она была такой же трудной и нищей. По-прежнему хотелось есть, по-прежнему не было хлеба, было холодно и безрадостно.

Пальма.

У нас в доме всегда были кошки и собаки. Сколько сменилось кошек, я уже и не помню. Одна из них всегда сидела у меня на плече, когда я читала или делала уроки. А вот собаку я помню одну. Наверное, она долго жила у нас. Её звали Пальма. Это была дворняжка палевого цвета с короткими лапками и длинным мохнатым хвостом. Ушки тоже были длинными, нос продолговатый. У неё были красивые ласковые глаза. Она, кажется, любила всех, и мы могли с ней играть как угодно, она охотно бегала с нами и никогда зубы не показала. Жила она в сенях, регулярно приносила крупных, не по своей комплекции, щенят. Была неприхотливой и голодала вместе с нами. Я не раз замечала, что она от голода поедала ещё дымящийся на морозе наш детский кал.

не запомнился последний год её жизни. Она, видимо, была уже слишком старой. У неё под глазами образовались сначала шишки, потом их прорвало, и из них постоянно текло. Она вытирала их лапами, повизгивая от боли, и плакала. Глаза её по-прежнему смотрели ласково и жалобно. Потом у неё отнялись задние ноги. К тому же она оказалась беременной, и однажды мы обнаружили, что она родила толстого тёмного щенка. Она его кормила и, когда он уползал, зубами тянула его за ногу. Передвигаться она не могла и с трудом подтягивалась на передних лапах. Щенок тем временем подрос, стал шаловливым толстяком. Играя, набрасывался на свою старую маму, трепал её за уши, а она нисколько не сердилась, только как-то виновато отворачивала морду. Щенка мы назвали Жуком и отдали соседям, которые потом посадили его на цепь. А Пальма вдруг исчезла. Через несколько дней мы нашли её в траве за огородами, на меже. Она ушла туда, чтоб умереть. Господи, сколько же смирения, такта и преданности было в этой животине! Пример для многих людей…

Хлеб.

Мой внук даже сердится на меня, когда я заставляю его есть с хлебом, говорит: он невкусный. А для меня и сейчас хлеб – самое лучшее. Наверное, это наследие военных и долгих ещё послевоенных лет. Как сладко было долго-долго сосать крошку хлеба, пока от неё не останется на языке колючая мякина. Пока дойдешь до дому с полученной по карточкам булкой хлеба с довеском (в день на семью из пяти человек получали «кило сто»), исчезали не только довесок, но и торцовая корочка от булки, за что часто попадало. Остановиться было невозможно. Хлеб был колючий, с запахом полыни, иногда в нем попадались кусочки картофеля, но он всегда был необыкновенно вкусным и, наверное, стоил того, чтобы ради него пойти на преступление.

В тот год я не училась. У нас на квартире жила бывшая соседка со своей дочерью Марией, сверстницей и одноклассницей Нади. Тётя Даша Назарова, по поздним рассказам мамы, продав дом на Крестьянской улице, уехала с каким-то офицером, но по дороге он её где-то бросил, прихватив остатки денег. Она как-то сумела вернуться, но жилья у неё уже не было, зато вскоре родился ребёнок. Жили они у нас, спали на полу, наполовину под столом, так как места свободного больше не было – нас ведь и самих было пятеро. Вещей у них тоже не было, кроме небольшого сундучка, обитого полосками жести.

Однажды утром, когда все собирались уходить – кто в школу, кто на работу, тётя Даша за что-то сильно отругала свою дочь, отправила её в школу без завтрака и даже хлеб заперла в сундук, а ключ спрятала в карман висевшего на гвоздике халата. Случайно я видела это. И с этого момента хлеб просто не выходил у меня из головы. Вряд ли я выдержала пару часов. Пока прибирала постели, какие-то ещё дела делала, глотала голодную слюну; казалось, всё пропитал сладкий запах хлеба. Искушение было настолько велико, что я решила: только посмотрю, правда ли, что хлеб там лежит – и всё. Достала ключ, открыла сундук, и настоявшийся хлебный запах помутил остатки разума. Не удержалась, отщипнула крошку, снова закрыла сундук. Крошку долго держала на языке, сглатывая сладкую слюну, пока не осталась колючая ость. После некоторых колебаний взяла ещё крошечку... Когда я спохватилась, срез у хлебной краюшки оказался весь исклёванным, и сама краюшка заметно уменьшилась.

Маша, придя из школы, сундучок не открывала. Зато вечером моё преступление было громогласно раскрыто. Я и не запиралась, сказала, что из сундука сильно пахло хлебом, а мне хотелось есть. Втайне я надеялась на снисхождение «за чистосердечное признание». По крайней мере, по радио я часто об этом слышала. Мягко говоря, радио ввело меня в заблуждение. В тот день я это узнала точно.

Тополь.

После сильного урагана в нашем палисаднике оба тополя оказались сломанными. Один погиб окончательно, и его пришлось срубить. Другой был более коренастым, и его только перекрутило: оставались целыми (хотя и измочаленными) кора и частично древесина. Мы его выпрямили, обвязали веревками, под которые подложили дощечки (шины), а рану замазали коровяком с глиной.

Чуть не каждый день я выходила в палисадник, гладила тополь ладошками, что-то утешительное шептала – я жалела его, как человека, попавшего в беду. На моих глазах рана затягивалась, и мне казалось, что это происходит благодаря мне. Я даже боялась пропустить хотя бы день, чтобы ему не стало хуже. Я училась тогда в четвёртом классе. Весной мы сдавали кучу «выпускных» экзаменов. И перед каждым экзаменом я приходила к тополю и шептала ему: «Помоги мне». Тополь «помог» мне сдать отлично географию, русский, естествознание. Оставался экзамен по арифметике. Я его ничуть не боялась, но к тополю всё же сходила, пошепталась с ним, погладила его, как всегда.

Задачу и примеры я легко решила, вышла во двор школы одной из первых, и тут гордость моя претерпела большой удар: ответ задачи не сходился с ответами, полученными моими одноклассниками. Меня стали утешать, что скорее мой ответ правильный, а у них нет, тут же стали сообща решать задачу – пальцем по пыли, и конечно, нашли мою ошибку. Горю моему не было предела.

Мне поставили тройку даже в свидетельство об окончании начальной школы, наверное, учли мою прежнюю учёбу. Дома я ревела и топтала ногами свидетельство моего позора.

А к тополю я больше не ходила.

Я не то чтобы зарекался никогда не писать воспоминаний, но просто относился всегда к своему прошлому с какой-то удивительной безалаберностью. Никогда не вел дневников, не очень интересовался родословной, семейных дат не запоминал, почти не поддерживал родственных отношений. Не накапливал я и впечатлений об исторических событиях, коих на моем уже довольно длинном веку случилось немало, и не стремился к личному знакомству с известными людьми, которыми, наоборот, моя жизнь совсем не была богата. Словом, к писанию мемуаров никак не готовился.

До недавнего времени я всё ощущал себя молодым, и как-то само собой разумелось, что главные мои свершения впереди и жить я буду еще долго. Но последние годы понеслись вдруг с такой стремительностью, что неожиданно наступил момент, когда я почувствовал себя стариком. Нет, я не немощен и еще вполне твердо стою на ногах, но мне вдруг начали в транспорте уступать место, и поначалу это очень меня обижало. Тем временем уходили из жизни один за другим очень близкие мне люди. И, как это бывает со всеми, мое прошлое стало вдруг с каждым годом все острее напоминать о себе - в памяти непроизвольно всплывали то счастливые моменты и благородные поступки, то, гораздо чаще, нераскаянные грехи.

«Вам надо писать мемуары» - сказал несколько лет назад, после моего выступления на философском семинаре, один вдумчивый человек, имея, наверно, в виду мои частые экскурсы в прошлое. Я, как мне тогда казалось, резонно ответил ему, что мало встречал в своей жизни знаменитостей. И о совете этом на время забыл.

Надо сказать, в мои студенческие годы едва ли не каждый второй филолог тайно лелеял в глубине души мечту стать писателем или поэтом, и, признаюсь, мне тоже мечталось тогда, что я рожден, чтобы написать какой-то необыкновенный философский роман (непременно роман ), который раскроет сокровенную суть нашего драматического времени. С годами эта уверенность сошла на нет - осознал, что писательского таланта явно недостает. А сейчас, к старости, прорезалось вдруг «второе дыхание», и вся пролетевшая в мгновение жизнь крутится в голове многоцветным калейдоскопом занимательных и поучительных, веселых и печальных сюжетов из прошлого. Я, можно сказать вслед за Василием Розановым, прожил жизнь «за занавеской», больше предаваясь мечтаниям и размышлениям над книгами, нежели заботясь о карьере или участвуя в общественной суете. Но теперь, несмотря на это, нет-нет да и возвращаюсь к прежним искушениям: почему бы не попробовать написать уже не роман, а нечто хотя бы отдаленно напоминающее эту желанную личную книгу в виде воспоминаний? А прочитав недавно подаренный мне одним знакомым философом, почти ровесником, томик его мемуаров, я понял, что моя скромная жизнь была гораздо разнообразнее и ее перипетии могут представлять интерес не только для моих родственников и потомков. К тому же мне уже давно запал в душу афоризм того же Розанова: любой из нас способен и даже обязан написать книгу собственной жизни, ибо жизнь каждого человека есть единственная в своем роде сказка.

Сразу хочу предупредить читателя, что ему придется привыкнуть к моей особой манере повествования. Как и при устном рассказе, я люблю по ассоциации перескакивать с одного события на другое, внезапно переходя от далекого прошлого к более поздним воспоминаниям и возвращаясь назад. Такая спонтанная, несколько сумбурная манера хоть и не способствует стройности изложения, но позволяет вышивать более многоплановый и живой, рельефный узор по обычной хронологической канве воспоминаний, а главное, больше соответствует моему характеру. Итак, приступим.

Много меня жизнь покидала по нашей русской земле, и когда у меня спрашивают, откуда я родом, я испытываю некоторое затруднение - кратко, в двух словах, не скажешь. В одном никогда не было сомнений: все мы родом из детства. И поэтому я обычно называю своей родиной орловскую деревню, где прожил восемь первых лет жизни, хотя на самом деле на свет Божий появился я в сорок первом году, перед самой войной, в Курске, то есть являюсь земляком Преподобного Серафима. Однако курянином себя не считаю, так как из-за войны довелось прожить мне среди них всего три месяца, а потом пришлось спешно отправиться с мамой на родину родителей. И отец, и мать мои родились, выросли и поженились на Орловщине, близ древнего Мценска. Они были из соседних деревень; отец, Александр Петрович, родился в 1916 года, еще при Царе-батюшке, в Протасове, а мать, Ольга Ивановна, - всего на два года позже, но уже при советской власти, в Спасском. Правда, оба они выросли в стране воинствующего атеизма и были уже по воспитанию, разумеется, вполне советскими людьми.

Когда я окончательно созрел креститься (лет через пятнадцать после окончания университета), я на всякий случай спросил у мамы, не крещен ли я. Ее ответ был краток: «Какое это имеет значение, сынок?» Значит, подумал я, в детстве меня не крестили. А вот про старшего моего брата Владимира, родившегося в селе Спасском в 1938 году, за три года до меня, мы точно знали, что в детстве он был крещен. Дело в том, что обе бабушки наши про молитву не забывали и в богоборческие советские времена, и именно они, конечно, организовали крещение новорожденного внука. Мне это казалось почти обидным: брат мой старший хоть и вырос большой умницей и стал почтенным профессором фармакологии в Риге, но всегда отличался присущим большинству медиков рационализмом. Это и не удивительно: человеку, который с молодых лет занимается вивисекцией, то есть режет лягушек, а то и препарирует трупы, а потом в научных целях вживляет электроды крысам, разумеется, трудно прийти к вере. Но, как и всякий глубокий ученый, Володя понимал, что мир произошел не без чудесного вмешательства высших сил, хотя с молодости предпочитал в качестве объяснения материалистическую подмену религии в виде инопланетян. Тем не менее, философские разговоры о Боге он с каждым годом всё охотнее поддерживал - ему это было интересно. И когда пару лет назад Володя гостил у нас на даче, то есть в псковской деревне близ Гдова, где мы с давних пор проводим лето, однажды мы с женой вдохновили моего ученого брата на поездку в церковь. Сначала он колебался, а потом поддался уговорам и осмелел - видно, хотелось и самому. А в храме, само собой, встали с ним вместе в очередь на исповедь. Когда брат мой оказался первым, он, заколебавшись, попытался было выйти из очереди исповедующихся, но мы, стоя сзади, не позволили ему пойти на попятную. Что было за перегородкой на исповеди, мне неведомо, но от батюшки Володя отошел ошарашенный и, кажется, долго не мог потом прийти в себя после испытанного потрясения...

Мне так и не довелось узнать тайны этого потрясения, как не дано было продолжить и приобщение старшего брата к вере. Весь этот очерк о детских годах, включая написанное чуть выше, я уже набросал начерно в 2013 году, когда пришло вдруг ошеломляющее известие о том, что мой старший брат Володя (для окружающих давно Владимир Александрович) неожиданно скончался от инфаркта, будучи, казалось, в полном здравии и несколько месяцев не дожив до семидесяти пяти. А то, что касается здесь последних лет жизни моего брата, было уже изложено мною в настоящем времени, и только пришлось вносить изменения, чтобы описать всё как события прошлого.

Мы ждали брата тем летом очередной раз в гости на даче. Оказавшись на старости лет за границей, хотя и всего в нескольких часах езды от нас на машине, Володя охотно приезжал к нам в летний отпуск. Несмотря на некоторую внешнюю европейскость, которую он приобрел (в отличие от своего брата), живя более пятидесяти лет среди обиженного на русских и тяготеющего к Европе этноса, гражданином Латвии он так и не стал. Он, конечно, легко мог сдать экзамен по латышскому языку, что необходимо для подачи заявления о гражданстве. Ведь он читал на латышском лекции студентам, в том числе и «русскоязычным» (последние десятилетия русский язык в Латвии в качестве лекционного запрещен). Но ему показалось унизительным подавать прошение, и он так и остался, подобно другим «оккупантам», с особым паспортом «негражданина». Впрочем, кто знает, быть может, именно эта принципиальность позволила ему проработать много лет и на пенсии, до самой кончины - его, видимо, держали на кафедре главным образом для примера, чтобы показать, что в Латвии есть даже профессора из русских и никакой дискриминации по национальному признаку не существует. Тем более что при отменных знаниях и покладистом характере мой брат мог преподавать фармакологию, помимо латышского, на английском и немецком, а обучение заезжих богатых иностранцев приносило столь остро необходимую учебному заведению валюту.

Понятно, что человеку, проявившему такую принципиальность в вопросе о гражданстве, радикальные перемены, происходящие как в Латвии, так и в России, были далеко не безразличны. Перемены коснулись даже и взглядов моего брата. Если в советские времена у него еще и можно было заметить, как у большинства наших соплеменников, живших в Прибалтике, налет космополитизма, пусть у него и едва ощутимый, то после появления между нами государственных границ и всем известных проблем на национальной почве, он явно заново ощутил себя именно русским человеком. Было заметно, что отдыхая у нас, Володя как бы подпитывал обострившееся вновь национальное чувство. Особенно радовало его на Псковщине то, что все вокруг, как он выразился, говорят по-русски. Мы ждали его в том году в июле очередной раз в гости, а он взял да и умер вдруг в начале мая...

У меня же среди всяческих планов на отдых имелось и намерение пройтись вместе с братом по этим моим воспоминаниям о детстве, чтобы извлечь из пучины забвения еще какие-нибудь волнующие душу детали, дабы придать большую целостность и добавить красок моему описанию. Все-таки брат на три года меня старше, и при отъезде из орловской деревни мне было всего восемь лет, тогда как ему - одиннадцать. Ничто не предвещало трагической развязки: в свои семьдесят четыре выглядел он очень крепким человеком, еще преподавал свою фармакологию, следил за собой, поддерживал спортивную форму, играя в теннис. Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Брат мой был человек достойный, и, верно, исполнил свое предназначение на земле, как гласит народная мудрость, раз Господь забрал его к Себе, к тому же без продолжительных болезней и больших страданий. О своем брате я еще не раз буду вспоминать по ходу повествования о своей жизни, но здесь отмечу только, что, кажется, то самое причастие, к которому мы его слегка подвигли два года назад, так и оказалось единственным в его жизни...

Я же принял крещение сознательно, по собственной воле после того разговора с мамой, причем, сам живя в Ленинграде, сделал это почти в центре Москвы. Священник из Храма Иоанна Воина на Якиманке, ныне покойный, окрестил меня в обычном тазике возле богатого домашнего киота со старинными иконами у окна с видом на живописнейшую церковь в квартире одной очень набожной женщины, ревностной прихожанки этого храма. Она стала глубоко верующим человеком после безвременной кончины своего сына, друга моей юности по суворовскому училищу, и специально выменяла себе квартиру в этом доме по соседству с храмом. Причина моего «домашнего» крещения была довольно банальная: я работал в издательстве, а в те, почти забывшиеся уже времена священники были обязаны передавать в КГБ списки всех, кого они крестили в храме. «Оргвыводы» в издательстве наверняка бы последовали незамедлительно. Крестивший меня на дому батюшка отметил, что имя «Валерий», которым меня нарекли родители, хоть и редкое для христиан, но в святцах имеется, - так звали одного из сорока римских воинов-страстотерпцев, которых предали мучениям холодом на Севастийском озере за нежелание отказаться от христианской веры. Я всегда считал, что такое имя (мне оно, признаюсь, не очень нравится) досталось мне потому, что как раз на рубеже тридцатых-сороковых годов по России неслась слава лихого летчика Валерия Чкалова - недаром среди моих одноклассников было аж пять Валериев. Но вот что удивительно: когда я стал в последние годы отмечать не только дату рождения, но и день Ангела, я заметил вдруг, что между днем моего появления на свет и именинами чуть больше двух недель, а если брать обе даты по новому стилю - то они почти совпадают. И мне подумалось: то ли это совпадение случайно, то ли это означает, что имя мое выбрано по святцам и, возможно, не миновало меня все-таки в детстве и таинство крещения...

Как бы то ни было, отец мой были типичным комсомольцем. По отрывочным рассказам мамы, он, как и все, восхищался фильмом «Волга-Волга», распевал вместе с молодыми сверстниками незамысловатую оптимистичную песенку Лебедева-Кумача: «Удивительный вопрос: / Почему я водовоз? / Потому что без воды - / И ни туды и ни сюды!» Сам я, правда, отца, погибшего в сорок третьем на войне, совершенно не помню. Знаю, что в молодости он подрабатывал в деревне пастухом, но был юношей способным, и его за хорошую учебу в школе направили на рабфак. По окончании, году эдак в тридцать седьмом или восьмом, он поступил в Курский педагогический институт.

В Курск к нему приехала из деревни и жена, моя мама, которая окончила всего четыре класса и работала в городе швеей. Отец учился отлично и даже лучше всех, как с простотой женщины из народа и с какой-то застарелой обидой поведала мне однажды мама, но преподаватели из евреев всё выдвигали своих. Там, в Курске, у них я и родился в марте 1941 года. Жизнь молодой, растущей семьи с радужными перспективами была, мне кажется, очень счастливой.

А через три месяца грянула война, и всё оборвалось. Отец ушел на фронт, а меня мама поспешила увезти в «тихое место», на свою родину, но, как потом оказалось, в район ожесточеннейших боев. Так что ранее мое детство пришлось на жуткую военную пору с бомбардировками, массированными обстрелами и немецкой оккупацией, с голодом, разрухой и постоянными угрозами жизни. Но о страшных военных временах я знаю только по рассказам, а сам пережил счастливое забвение младенчества, - немцев выбили с Орловщины летом 1943 года, поэтому даже самые первые мои, смутные воспоминания относятся к послевоенным временам и окрашены, при всех пережитых лишениях и невзгодах, в романтические тона.

Таким образом, всё мое раннее детство, сначала бессознательное, а потом отпечатавшееся в памяти какими-то расплывчатыми видениями-картинами, прошло в орловской деревне, которую я и считаю своей родиной. Но случилось так, что покинул я родную вотчину навсегда уже в восемь лет. Настоящая кровная связь осталась у меня, кроме матери, только со старшим братом, которому не только случилось осесть далеко от родных наших мест, как и мне, но и вообще к концу жизни оказаться в другом государстве. Впрочем, и брат мой, который на три года старше, помнил о деревне не намного больше моего, судя по ответам на мои расспросы при встречах. А когда умерла мама, последний, кроме брата, близкий человек, чьими рассказами подпитывались в основном мои воспоминания о детстве, о родне и предках, я вдруг стал всё чаще и чаще вспоминать ранние деревенские годы. Увы, мне оставалось только сожалеть, что знаю о них очень мало и не успел расспросить маму поподробнее. Хотел даже одно время съездить снова на родину, но не поехал из опасений, что там, наверное, ничего не сохранилось. Все деревенские родственники оттуда давно разъехались, а сейчас, в нынешнюю разруху, совсем не уверен, что осталось что-то и от самой деревни...

Теперь, на старости лет, когда неожиданно умер и старший брат, оборвалась всякая связь с моим детством. И печально, и стыдно, да только это уже дело прошлое, не поправишь - так уж сложилось. Эпоха наша была трудная, сумбурная, переменчивая, и жизнь многих, в том числе и моя, проходила в разных местах, с большим количеством переездов, утратой прежних связей. Но чем дальше, тем дороже становятся для меня родные орловские места - при воспоминании о детских годах возникает щемящее чувство, наворачивается порой и слеза. Бедное, даже нищее, послевоенное наше детство! Оно всё равно овеяно в памяти каким-то сказочным ореолом, как самая радостная пора в жизни, несмотря на все невзгоды...

Конечно, детство мое было полным лишений и голодным, но прошло оно не где-нибудь¸ а в Орловской области, и я с молодых лет, поступив на филологический факультет в МГУ, испытывал волнующее чувство своей почти родовой приобщенности к самым дорогим отечественным именам. Ведь какое количество писателей и философов, гордость русской земли, вышло из наших мест! Каждый клочок этой земли, внешне не слишком примечательной, связан с отечественной историей и особенно литературой. Жуковский, Грановский, Тургенев, Тютчев, Апухтин, Лесков, Леонид Андреев, Пришвин, Бунин, Борис Зайцев, Михаил Бахтин, о. Сергий Булгаков, братья Киреевские, Данилевский, Погодин... - всё это мои земляки. Да и наша деревня называлась не как-нибудь, а село Спасское (стало быть, до революции была там и церковь). Это, правда, не тургеневское Спасское-Лутовиново - знаменитая усадьба-музей находится километрах в 25 от моей родной деревни. Вспоминаю еще замечательного кудесника русской словесности Николая Лескова, написавшего, например, «Леди Макбет Мценского уезда». А деревня наша административно относится к Мценскому району, да и сам Мценск от нашего Спасского - тоже рукой подать. Или вот еще о наших местах: помнится, тот же Лесков где-то пишет, что на станции Отрада его ограбили. А это уж совсем родные места, с полным правом могу сказать, что это наш народ «отличился». Отрада - ближайшая к нашему Спасскому станция, какой-нибудь десяток километров, если не меньше.

И вот этот пейзаж на пути от станции до деревни остался у меня в памяти как образ моего детства, моей России. Холмистая, открытая местность с уходящей за горизонт наезженной проселочной дорогой и вереницей столбов вдоль нее. А сбоку - вид на волнистую долину, простирающуюся вдаль, насколько хватает глаз, и разрезанную на отдалении петляющей лентой шоссе.

Странно все-таки устроен человек. Впечатления внешней жизни одни, по большей части весьма приземленные и не слишком отрадные, а в человеческой душе - своя, другая иерархия ценностей. Самое плохое легко забывается, и даже то, что мало вдохновляет в повседневности, откладывается в памяти яркими поэтическими мгновениями, из которых вырастает, несмотря ни на что, осознание высокого смысла человеческого существования. Особенно это, конечно, касается детства.

Мы с братом позже посетили свою родную деревню лишь один раз, в 1959 году. Нечего и говорить, что масштаб всех измерений словно уменьшился в разы по сравнению с тем, что отложилось в памяти. Столь дорогая мне речка на самом деле выглядела почти ручейком, а поля по другую сторону оврага, где мы не раз видели волков, оказались совсем неподалеку от дома моего детства. До школы, путь до которой представлялся мне таким долгим, мы дошли в считанные минуты. В бывшем нашем доме жили мамины родственники, и они устроили нам самый радушный, теплый прием, как его представляли себе русские крестьяне советского времени. Главным угощением был, само собой, самогон, который лился буквально рекой. Меня особенно неприятно поразило то, что даже крутившемуся под ногами мальчонке лет пяти налили довольную большую стопку, его стошнило, и очень скоро он валялся уже где-то под столом... Хотели мы с братом устроить себе праздник души, но не получилось. Все, конечно, перепились, и поговорить-то толком, повспоминать далекое прошлое не удалось. А потом в сарае, где мы спали и приходили в себя, появился внезапно друг нашего детства, а теперь курсант военного училища, и стал нести такую похабщину, что мне стало не по себе. Был, правда, какой-то праздник, и мы поприсутствовали на народном гулянье, где увидели настоящий, а не театрализованный русский хоровод. Но все-таки уехали мы из деревни в расстроенных чувствах, ошеломленные прозой современного сельского быта. Были мы уже все-таки совсем городские, а увиденное надолго отбило охоту приезжать снова. И больше побывать на своей родине ни мне, ни брату никогда не довелось. Но вот что удивительно: для меня места моего нищего, голодного, но полного поэзии детства, несмотря на грустные и унылые впечатления более поздних лет, это и есть «моя» Россия и, как я чувствую (хотя и не совсем понимаю, почему), там находятся истоки моего неистребимого русофильства.

Теперь вот принято (пошло от официозной печати) называть место рождения «малой родиной». Я же никогда не ощущал свою родину как «малую». В детстве земля кажется огромной, а окружающий мир - вселенной. Восприятие мира у меня было тогда поистине планетарным, и все вещи, холмы, кусты на горизонте и люди вблизи и вдали казались крупными, значительными, полными смысла. Помню, уже в студенческие времена или даже позже, при чтении «Хлыновска» и особенно «Пространства Эвклида» Кузьмы Петрова-Водкина с его космическим восприятием и при созерцании его упоительно изогнутых, сферических изображений земли и небесного свода эти детские воспоминания об огромности открывшегося мне тогда мира нахлынули на меня...

Уж и не знаю, что именно на Орловщине могло способствовать появлению такого количества писателей. Местность, казалось бы, самая обыкновенная, прозаическая, неброская. Поля, луга, холмы и нередко размытые ручьями овраги - отличительная особенность южнорусских полустепных областей. Лесов в этих краях оставалось мало, их давно повырубали, а в наших местах не было почти никаких. Кое-где встречались разве что перелески, в основном дубовые. Помнится, в поисках грибов, ягод и вообще чего-нибудь съедобного, шастали мы всё среди невысоких кустов дубняка. В самом нашем селе, расположенном на пригорке, было как-то голо: высоких дубов, кленов или берез, растущих обычно в изобилии вокруг деревень, например, на Псковщине, похоже, совсем не было. Потому очень высокими казались мне деревья с мелкими продолговатыми листочками - ракиты, что ли, или вязы, - которые росли кое-где внизу, у небольшой петляющей речушки с невысокими берегами. Скудные рощицы, еще попадавшиеся изредка в некотором отдалении от деревни, воспринимались как райские кущи... Местность вокруг деревни холмистая, и при отсутствии лесов видно было далеко-далеко. Мне запомнились больше всего как раз эти исполненные невыразимого очарования, приподнимающие над бытом бескрайние орловские дали, которые открывались в солнечные летние дни среди холмов. Высокое, синее небо без единого облачка над млеющей от жары деревней и колосящимися полями; торжественно звучащее с небес звонкоголосое пение жаворонков; уходящие вдаль дороги и тропы, навевающие думы о странствиях, о будущем и прошедшем... От волнующих душу пространств, разворачивающихся вширь и ввысь, возможно, и зарождалось то таинственное чувство гармонии духа и материи, которое заставляло моих земляков браться за перо.

Вот как описывает родные места, например, Тургенев: «Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе; но поля еще блестели росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и не шумном, весело распевали ранние птички. На вершине пологого холма, сверху донизу покрытого только что зацветшею рожью, виднелась небольшая деревенька... Кругом, по высокой, зыбкой ржи, переливаясь то серебристо-зеленой, то красноватой рябью, с мягким шелестом бежали длинные волны; в вышине звенели жаворонки».

Бунин не менее благоговейно передает это роднящее орловцев чувство пейзажа: «Местность ровная, видно далеко. Небо легкое и такое просторное и глубокое. Солнце сверкает сбоку, и дорога, укатанная после дождей телегами, замаслилась и блестит, как рельсы. Вокруг раскидываются широкими косяками пышно-зеленые озими. Взовьется откуда-нибудь ястребок в прозрачном воздухе и замрет на одном месте, трепеща крылышками. А в ясную даль убегают четко видные телеграфные столбы...».

Тут, в скромном, даже бедном, но пронзительно поэтичном орловском пейзаже - корни и моей бессознательной, нутряной любви к России.

Школа, в которую мы ходили, располагалась в низине. Путь к ней пролегал мимо нашей узенькой милой речушки, название которой я не запомнил. Брат говорил мне уже потом о здании нашей школы, что прежде это был барский дом. Совсем недавно я выяснил, что это была усадьба помещиков Шеншиных.

В детстве, конечно, ни про барскую усадьбу, ни про Шеншина-Фета я ничего не знал, и стихов его мы в школе не учили. Вообще понятие о географии тамошних мест у меня и сейчас весьма смутное, поэтически окрашенное. Потом, только уже окончив университет, я вспомнил вдруг, что мама, которая сама окончила только начальную школу, четыре класса, в своих рассказах о нашем деревенском детстве часто упоминала какую-то соседнюю деревню «Шиньшину». И так как я знал уже про Фета и его проживание в орловских и курских краях, однажды меня осенило, что это, конечно, должно быть Шеншино, и название это как-то явно было связано с семейством орловских помещиков Шеншиных. Как я вычитал в дореволюционном многотомном справочнике «Россия», им прежде принадлежали многие земли в округе. А родовое имение Шеншиных находились за станицей Отрада, по другую сторону железной дороги. Именно там, в ныне не существующей деревне Новосёлки родился поэт милостью Божией Афанасий Фет, и поблизости, в родовом имении Клейменово, в 8 верстах от станции, находится склеп с его могилой. По удивительному стечению обстоятельств моя будущая жена, учительница по специальности и энтузиастка познавательных поездок, в молодости совершила с учениками путешествие из Ленинграда на забытую могилу не слишком почитаемого в те годы Фета. Доехав до станции Отрада, путешественники отправились в сторону, противоположную моей деревне. Что же касается нашей школы, то брат мой подтвердил, что упоминаемая мамой «Шиньшина» это и есть то место, где мы учились. Таким образом, мои предки наверняка были крепостными ближайших родственников Шеншина-Фета.

Жили мы в Спасском, в доме маминых дедушки и бабушки, а отец мой, погибший в 1943 году на войне, был, как я уже писал, родом из соседней деревни Протасово. Их было трое, братьев Фатеевых, но, уехав с Орловщины через несколько лет после войны, мы с родней по отцовской линии прочных связей не поддерживали. Один из братьев отца, Виктор Петрович, помню, позже прислал мне из какого-то близлежащего городка, кажется, Щекино, письмо и свою фотографию с братом - моим отцом. Я на письмо по молодости не ответил, хотя теперь очень жалею: было бы очень интересно хоть что-то узнать о своих предках по отцовской линии. Брат рассказывал, что уже в пору преподавания к нему приезжал из родных мест какой-то нахальный молодой человек по фамилии Фатеев и просил устроить по-родственному в медицинский институт, но уехал, не солоно хлебавши.

Наш прадед по отцу, согласно дошедшим как-то до меня семейным преданиям, да и судя по моим слегка раскосым глазам и тощей кустистой бороденке, был татарин, к тому времени уже, видимо, осевший в этих русских краях. Как и откуда он попал на Орловщину, не знаю. Известно, что деда по отцу звали Петром - значит, уже обрусел, хотя кличка у него была «монгол». Отец наш, облик которого я совсем не помню и представляю только по двум сохранившимся фотокарточкам, был уже, судя по всему, вполне русский, и покойная мама, кстати, на мои попытки выяснить что-нибудь о татарских корнях, помнится, обижалась.

Четче отложился в моей памяти образ отцовской матери - она была и по виду и по поведению типично русская бабушка, верующая, православная. Мне особенно запомнилось, как она, в деревенском платке, опираясь на палку, провожала нас в 1949 году из деревни у дороги, ведущей к станции Отрада. Оглянувшись, я увидел, как она перекрестила вслед нас, двух ее внуков, уходивших с матерью вдаль навсегда. Скорее всего, это именно о ней дошло до меня семейное предание, что наша бабушка совершила пешее паломничество в далекую Киево-Печерскую лавру, пройдя, как писал в «Левше» про тульских богомольцев Лесков, «за Орел до Киева снова еще добрых пять сот верст».

У матери было четыре сестры и ни одного брата. Родиковы. Дом наш имел каменный низ и деревянные стены, крыт был соломой; пол в избе земляной, посредине горницы - русская печь. Там готовили еду и пекли хлеб, в ней же, помнится слегка, нас и купали. Удивлялся потом, увидев снова, как только в печи помещались. На печи мы и спали. Уже в более взрослые годы мне не раз снился сон, как я лежу на печи, накрываю себя одеялом, но это не печь, а яма, и фашисты хоронят меня живьем, засыпают землей. Я просыпаюсь в ужасе и очень доволен тем, что на самом деле жив...

Помню, справа от сеней к избе примыкала пристройка, или двор, в котором когда-то держали корову. Во время войны однажды эта пристройка загорелась. Я почему-то долгое время был уверен, будто это я по малолетству подпалил дом. Но мой старший брат развенчал мои геростратовские претензии: на самом деле я просто оказался на соломе в той самой пристройке, где начался пожар. Бабушка второпях стала выносить добро, забыв про внука. Висок, левая рука и левая нога у меня обгорели - не слишком заметные следы шрамов остались на всю жизнь.

Напротив дома, через дорогу, был сарай или, точнее, амбар. Особенно памятны какие-то не поддающиеся описанию ощущения соприкосновения с прохладной землей полуголого тела (с весны до осени мы ходили почти раздетыми и босыми - берегли одежду, а тем более драгоценную обувку), густые, острые какие-то запахи под амбаром, куда мы часто проползали в своих незатейливых играх. Очень хорошо помню по запаху, но больше наощупь мягкую, кудрявую траву-мураву перед домом - сколько мы по ней поползали, да и потоптали голыми пятками: бегали мы до холодов босиком. Окружающий нас природный мир мы рассматривали, можно сказать, во всей наглядности пристально, почти как под микроскопом. Подобно первобытным людям, мы были, если вспомнить науку этнографию, с которой мне пришлось соприкоснуться, бродячие «собиратели».

Всё время хотелось есть. Детские игры так и чередовались у нас с поисками еды. Если бы восстановить впечатления детства по дням, часам и минутам, то больше всего времени было бы посвящено поискам чего-нибудь съедобного.

Из домашней еды особенно почему-то запомнились чибрики - возможно, потому, что слово очень выразительное. Это оладьи из подмороженной прошлогодней картошки, собранной на растаявшем после зимы поле. Ничего вкуснее чибриков мне, кажется, и не доводилось в жизни отведать. Впрочем, нет, еще привозили откуда-то жмых, и нам перепало по куску раз или два. Этот желтого цвета отжим из семечек шел на откорм домашним животным, но в те голодные годы ему были очень рады и дети. Досталась мне довольно большая плитка, и, смачно хрустя, я был на верху блаженства.

Целыми днями пропадали мы на улице, где искали и тащили в рот всё, что могло составить нам пропитание. Выросли, можно сказать, на подножном корму. Настоящих грибов в наших местах не водилось - попадались лишь с горьковатым вкусом, «условно съедобные» валуи, которые грибники в богатых лесами краях и не берут вовсе. Сказочно хороша была дикая клубника, похожая на садовую по форме и размером крупнее, чем та ягода, которую мы называем лесной земляникой. Клубника поспевала летом на обожженных солнцем косогорах, но ее было очень мало.

Из-за нехватки лесных даров в ход шли всякие растения, особенно трубчатые. Пробовали мы на вкус всё подряд, одни стебли были горькие, другие послаще. Их и ели, не слишком думая об опасности. Не прошли мы и мимо знаменитой белены - весной ее молодые ростки имеют сладковатый вкус, но Бог миловал - ни я, ни мой брат не отравились насмерть, хотя на деревне такое случалось. Правда, как вспомнила уже после кончины брата Таня, его дочь, он рассказывал ей, что белены мы с ним однажды все-таки объелись, и он в бреду, вообразив себя летчиком, лез на стену.

Были еще какие-то мелкие «лепешечки», плоды неизвестного мне, безликого растения, которые мы выковыривали из прикрывавших их «одежек» и жадно ели, чтобы утолить голод, несмотря на отсутствие в них вкуса, так как растения эти росли близ дома в изобилии. Добирались и до кореньев, выискивая среди них тем же методом проб и ошибок те, что повкуснее. Но из всех дикорастущих съедобных растений особенно запомнились почему-то «баранчики», сладковатые цветущие стебли, которыми мы лакомились по весне. Выяснил не очень давно, что это самый обыкновенный первоцвет, или примула - растение не только не опасное для здоровья, но даже и лекарственное! Однако до чего же вкусные были тогда эти баранчики! Как увижу теперь в лесу или в поле какую-нибудь знакомую по детству травку, душа загорается воспоминаниями...

Дед Иван, отец матери, по рассказам, был хозяин рачительный, прижимистый. Жили, говорят, после революции в достатке. Не случайно прозвище семьи было Мамоновы. Дедушка умер к концу войны, когда мне было три года, и я его не помню. А мой брат каждый раз вспоминал, когда заходила речь о деревне, что дед нес в дом всякую вещь, веревку, проволочку или железку, что где-нибудь находил, - в хозяйстве, мол, всё пригодится. Был он, видимо, человеком недюжинной силы и смелости. Сохранилось еще одно семейное предание - история о том, как мужики зимой ходили в лес за дровами и наш дед Иван спас их от смерти. В лесу на мужиков напали волки. Дед схватился с вожаком стаи и проявил смекалку: сунул ему руку в пасть и, уцепившись за основание языка, держал до тех пор, пока волк не задохнулся. А остальные волки, оставшись без вожака, убежали прочь.

Давным-давно, до войны семья жила если не богато, то зажиточно, и деда собирались в соответствующие времена раскулачивать. Но он дружил с председателем колхоза, и тот его накануне предупредил. Дед Иван тайно ушел ночью из дома, уехал на Украину, работать на шахте, куда брали всех, даже без документов. Вернулся из Донбасса через несколько лет больным силикозом и прожил недолго - умер во время войны, в сорок четвертом. Брат, вспоминая, что дедушка всё кашлял рядом с нами на печке, поражался, как это мы от него не заразились.

Историю отца нашего, Александра Петровича Фатеева, знаю только по рассказам. Говорят, дюже умный был. Когда люди удивлялись иногда, как это мы с братом, родом из деревни, оба «выбились в люди», Володя с уверенностью ученого-медика, усвоившего не слишком поощряемую в советское время теорию наследственности, «без ложной скромности» говаривал, что интеллект наш - от отца.

Отца забрали на фронт прямо с институтской скамьи. Он был убит «в бою за Социалистическую родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество», как писалось в полученном мамой извещении о смерти, 8 декабря 1943 года в Невельском районе Калининской (ныне Псковской) области и похоронен в 500 м юго-западнее деревни Рудицы. Вполне символично, что тогда же, в декабре 1943 года, было создано Калининское суворовское военное училище, в котором я позже учился. Когда в 1965 году на экраны вышел фильм «Мне двадцать лет», то я, будучи студентом, по-настоящему впервые задумался над тем, что погибший в двадцать семь лет отец был мне почти ровесником, и почувствовал себя взрослым. Спустя много лет, уже живя в Ленинграде, я по полученной мамой «похоронке» ездил на могилу отца. Нашел с помощью жителей соседней деревни на опушке леса два безымянных холмика и почтил на этой условной могиле память своего отца - самого родного мне человека, которого я не помню, но благодаря которому появился на свет.

Война как таковая, конечно, не оставила в моей памяти в силу возраста ни малейшего следа. Но в послевоенное время кругом еще виднелись приметы недавних сражений, и они отложились в моей памяти. Перед глазами у меня сразу возникает, например, какая-то глубокая яма вблизи колодца, а в ней - груда искореженного металла, оставшаяся от рухнувшего самолета.

Вспоминается еще один рассказ матери, весьма неординарный. Спросил я как-то у нее, как мы жили во время войны. «Летом сорок первого наши войска стали отступать, когда хлеб созрел. Ушли наши солдаты, а хлеб стоит. Немцы приехали на мотоциклах, но в деревне не остановились, поехали дальше. Мы подождали немного, а потом осмелели и стали хлеб убирать. А немцы лишь потом деревню заняли. Вот только в тот год мы хлебушка и поели вдоволь». Имела она в виду, должно быть, не только годы войны.

Еще брат рассказывал мне, что он как-то попытался стащить у зазевавшегося немца автомат. Могли его и застрелить, но немец попался понимающий, и только рассмеялся, вырвав опасную игрушку из рук четырехлетнего «мстителя». Ходили немцы по домам, требовали заученное: «Матка, курка, яйки», но, видя маленьких детей, не зверствовали.

Приключилась с моим малолетним братом и еще одна курьезная история, которую он не раз вспоминал. Какой-то немец, услышав, что он подзывает воробьев, обращаясь к ним: «жид» (именно так в нашей деревне обычно называли воробьев), научил его говорить: «Жид, преступник, коммунист». И братец позже, уже после освобождения деревни от немцев, где-то в общественном месте, увидев воробья, выдал запомнившуюся фразу. После этого у мамы, как он рассказывал, были большие неприятности.

Освободили орловский край после ожесточенных баталий летом 1943 года. Следы этих исторических битв оставались на Орловщине, конечно, еще долгие годы. Помимо упавшего у деревенского колодца самолета, в памяти остались какие-то встревоженные лица и обрывки разговоров о том, что кто-то из детей погиб, пытаясь то ли разобрать снаряд, то ли пристроить его в костер. Мы с братом были дети послушные и снарядов не взрывали. Но и моим любимым развлечением было, как сейчас хорошо помню, сооружение из колечек пороха размером с мелкую монету, добытого, кажется, из тех же снарядов, дорожек с последующим их поджиганием по цепочке. Причем устроился я для этого увлекательного занятия не где-нибудь, а прямо под крыльцом родного дома. С интересом наблюдал, как вспыхивает пламя, перекидываясь с одного колечка пороха на другое и, петляя, ползет по сложному, заданному мною направлению. Как не подпалил дом - уж и не знаю.

Ребенок я был хилый, тщедушный - что можно было ожидать от выросшего в голодное военное время! Помню, все удивлялись во время какой-то болезни, что я вообще остался жив. Тем не менее, при попытке воссоздать в памяти деревенские детские годы они сливаются в поток пленительно-лирических, радужных сцен, в котором преобладают яркие, счастливые события.

Но, несмотря на цельность общего впечатления, конкретные воспоминания чаще представляют собой какую-то череду подернутых дымкой, разрозненных видений, размытых картин. Вспоминается, например, снежная зима. Я по обыкновению сижу у окошка и наблюдаю, как в лучах солнца искрится снег. Вдруг из соседской избы выбегает мой озорной сверстник, Вовка-хохол, и босиком стремглав несется по снегу к сараю, а с крыльца что-то кричит ему вслед отец и размахивает веником...

Вот я вижу себя уже летом. Мы лезем с братом по крутому склону оврага, чтобы добраться до особо жирной глины, из которой можно лепить всякие интересные фигурки. Высоко, можно и свалиться, но жажда творчества оказывается сильнее страха...

Я лежу на зеленой траве перед домом, пахнет ромашкой. Жарко, очень жарко. «Искупаться бы», - думаю я, однако сладкая истома приковывает меня к траве. Букашка медленно ползет по стеблю к желтой шляпке, а когда я протягиваю руку, она быстро скрывается в одном из бесчисленных ходов, прорытых в земле...

После обеда все прилегли отдохнуть. Окна завешены, и лишь нашедший лазейку острый лучик света прорезает густую темноту. Я слышу, как сладко посапывает и что-то изредка бормочет во сне мой брат. Полная тишина, и лишь где-то у окна время от времени жужжит муха. Мне хочется пить, и я, спустившись с печи, топаю босыми ногами по прохладному земляному полу...

Еще остался в памяти обмен денег. Стало быть, относится это воспоминание к 1948 году (обмен с целью упорядочения финансовой системы после войны и укрепления курса рубля был объявлен 14 декабря 1947 года). Деньги можно было обменять полностью, но за десять рублей старого образца давали лишь рубль. Вряд ли мне досталась семейная «кубышка» - откуда у нас было взяться большим деньгам. На обмен давалась всего неделя, и до кого-то в нашей отдаленной, обескровленной войной деревни сведения, видимо, дошли с запозданием, и не все успели обменять свои сбережения. Помню, как я, потрясенный обилием и размерами доставшихся мне купюр, бегал с ними по деревне и похвалялся своим богатством. От кого достался мне этот «капитал», и велика ли была сумма на самом деле, я не запомнил. Вполне возможно, что я просто подобрал вышедшие из оборота банкноты на улице...

Вот я стою на крыльце и напряженно всматриваюсь в противоположный край оврага. Там какие-то серые тени на фоне белоснежного поля. «Смотри, волки, волки!» - восклицает кто-то рядом. На душе тревожно, но страха нет - осталось впечатление, будто опасные хищники маячили все-таки далеко-далеко. А потом, когда увидел эти места уже взрослым, поразился: от крыльца до волков было каких-нибудь пару сотен метров.

С того же крыльца и на том же месте, но уже летом, мы с огромным интересом наблюдали за лосем, которые тогда изредка тоже встречались в нашей местности, несмотря на всё безлесье. Сохатый мерно вышагивал на своих длинных ногах по колхозному полю, возвышаясь над желтеющей нивой. Поражали его огромные размеры и, конечно, внушительные ветвистые рога.

Одним из самых первых вкусовых впечатлений, мне запомнившихся, как ни странно, был вкус самогона. Самогон гнала мама, думаю, для расчета с какими-нибудь работниками за помощь в хозяйственных делах. Огненный напиток был почему-то налит в стоявший посреди стола самовар - возможно, прятали там его под видом чая. А я вот отвернул кранчик и слегка хлебнул этого «чайку». Обжигающий вкус мне запомнился навсегда, и, может быть, поэтому к пьянству меня никогда не тянуло.

Что касается политики, то мать как-то между делом сказала о главном настроении послевоенных лет кратко: «Мы всё боялись ». В другой раз рассказала историю о том, как однажды получила от дальнего родственника по отцу из ссылки письмо с просьбой поручиться за него - тогда бы ему разрешили вернуться. Но мама, у которой на руках было двое маленьких детей, побоялась и не ответила. Да и по крайней бедности никакой помощи этому человеку она оказать не могла.

Собак и кошек, без которых трудно представить себе сельскую жизнь, я что-то не припоминаю. Куры, кажется, были - видимо, к концу нашей жизни в деревне. Запомнились они мне только потому, что неудачно зарубленная курица, к нашему изумлению, долго носилась по двору без головы (впрочем, вполне возможно, что эта леденящая душу сцена могла произойти не у нас, а где-нибудь в другом месте).

Больше вспоминаются мне почему-то не домашние животные или птицы, а суслики, на которых мы с братом «охотились». Находили гильзы от снарядов, носили в них с речки воду и заливали в норы. Пока один из нас лил, другой держал руки наготове и хватал выскочившего зверька за шею сзади, избегая острых зубов... Такое жестокое по нынешним понятиям истребление животных поощрялось сельским начальством - это же были вредители. Кажется, маме за это даже прибавляли трудодни.

Вспоминается, конечно, и наша быстрая, журчащая между пологих берегов речка, где мы проводили летом многие часы. Купаться можно было только возле запруды - в остальных местах было слишком мелко. Запруда время от времени разрушалась, и мы участвовали в ее воссоздании из камней, веток, песка, дерна и из чего придется. Плескались в речке часами, осыпая друг друга сверкающими на солнце брызгами. Вылезали на берег, только чтобы согреться. Еще популярной забавой была ловля изредка попадавшихся нам гольцов. Эти маленькие усатые рыбки прятались под камнями, и, вытаскивая из-под воды трепыхающиеся тельца, мы получали непередаваемое удовольствие.

Из глубин детства в памяти всплывает также контрастирующий с чистым деревенским воздухом резкий запах солярки или бензина, от тракторов и машин. Вообще техники в еще не оправившейся от войны деревне было мало. В памяти осталась единственная за всё время поездка на автомобиле: кто-то прокатил нас с ветерком на грузовике - американском «Студебеккере», вероятно, полученном по лендлизу (марка автомобиля отчетливо запомнилась навсегда именно из-за необычно звучащего слова).

Вот я сижу у окна и наблюдаю за тем, как собирается гроза, как в отдалении перекатывается грохот в небесах, как начинает шуршать по траве и усиливается ливень. Потом вдруг оглушающий удар где-то совсем рядом - мощный раскат грома. И яркая вспышка света - это молния ударила в огород между нашим и соседним домом, оставив в земле небольшое углубление, буквально в пяти метрах от моего окна.

Еще очень запомнилась блаженная, бегавшая по деревне, кажется, босиком и что-то причитавшая. Церкви поблизости я не помню, не осталось ни одной - все были разрушены при безбожной власти, но блаженную в деревне привечали, кормили, оставляли на ночлег.

Побывал я тогда и в «раю» - посетили мы с братом какого-то родственника. Где это было - не знаю. Может быть, и совсем близко, по предположениям Володи, - в Протасове или в Каменке. У него, что любопытно, поразившее меня событие совсем не запечатлелось в памяти. Мне же эта отличавшаяся достатком усадьба показалась каким-то чудесным миражом, волшебным оазисом среди всеобщей разрухи и однообразных огородов с картошкой да овощами. Мир расширился для меня, и я, может быть, впервые осознал, что не везде и не у всех жизнь такая нищая и голодная, как у нас. Настоящих садов я прежде не видел, и знаменитыми бунинскими «антоновскими яблоками», у нас, разумеется, в деревне не пахло. У нас, помню, были вишни, причем почему-то запомнились мне не то, как я их ел, - урожай, видно, был небогат, а как выковыривал весной клейкий, вкусный, полузастывший сок из трещины в вишневом стволе.

В том же, «райском» саду царило, по моим представлениям, настоящее изобилие. Возможно, неземное, волшебное впечатление создавали роскошные, благоухающие цветы. Но главным богатством были, конечно, яблони. Все они были увешаны ароматными плодами, и от их разнообразия рябило в глазах. Помню, перепало нам тогда немало несказанно вкусных, больших спелых яблок с красным бочком, каких в нашей нищей деревне мы и не видывали. Наелись мы ими тогда вдоволь, набрали, конечно, еще и с собой. Наверняка были в том саду и «белый налив», и «антоновка», и «райские яблочки» - как же на Руси без них. Свисали с веток еще и другие, неведомые мне дивные плоды - должно быть, груши и сливы. Даже и само по себе обилие плодовых деревьев и кустов казалось мне сказкой наяву.

У нас же огород был обычный, посадки велись с одной практической целью - чтобы выжить. Деревьев, кроме упомянутых мною вишен, возле дома не было, о цветах нечего и говорить. Сажали после войны в основном картошку, чтобы хватило на всю зиму. С детства помню, как мама учила нас разрезать при посадке каждую картофелину даже не пополам, а на несколько частей, - на столько, сколько было ростков. Но раз мне больше запомнились блины из прошлогодней картошки - чибрики, значит, такая экономия не очень помогала, и к весне запасы картошки иссякали. Почему-то еще остался в памяти густой, терпкий запах конопли: мы ее тоже выращивали для каких-то хозяйственных целей, тогда это не возбранялось, а о наркотических ее свойствах никто и понятия не имел.

Читать я научился в пять лет, хотя меня специально вообще никто не учил. Я все смотрел-смотрел, как делает уроки мой старший брат, начавший ходить в школу, да так незаметно и выучил все буквы. Первым запомнившимся мне чтением была тоненькая книжка под странным для русского уха названием «Пепе». Моего доброго, мягкого душой брата, которого мама всю жизнь называла детским именем Вова, я некоторое время под впечатлением этой книжки из вредности почему-то дразнил нелепым прозвищем «Пепа». С годами выяснилось, что это рассказ Максима Горького про итальянского мальчика.

Помню, было мне лет пять с небольшим, пришли какие-то гости, и меня продемонстрировали как «вундеркинда», свободно читающего газету. Очень было приятно. И придя в семь лет в школу, был уверен, что я уже великий грамотей. Не терпелось продемонстрировать учительнице и старшеклассникам, сидевшим за задними партами, что я давно знаю алфавит и умею писать. Получив задание, начал лихо выводить буквы вкривь и вкось - никто не научил прежде, что писать следует ровно, располагая буквы по линии строки, а сам я почему-то до этого не догадался. Очень удивился, когда учительница, подойдя ко мне, вместо похвалы сделала замечание, и расстроился до слез. Тетрадок в линейку тогда совсем не было. На чем писали, не припоминаю, но заполучить новенькую тетрадь для каждого из нас было мечтою. Несмотря на неудачу на первом уроке, учился я хорошо, и по окончании первого класса был, помнится, премирован как раз тоненькой школьной тетрадкой - по тем временам это был роскошный подарок: бумаги очень не хватало, и писать приходилось на чем попало, даже на газетах.

Когда я закончил первый класс, мама приняла решение уехать из деревни. Жили мы, как очень многие крестьянские семьи без отцов, очень бедно. К тому же у мамы обнаружился вдруг туберкулез горловых желез - болезнь по тем временам неизлечимая. Кажется, именно по этой причине ей и разрешили покинуть с детьми колхоз на законных основаниях (тогда крестьяне в деревнях жили без паспортов и своевольно уезжать из них никому не разрешалось). Мама решила отправиться с нами в далекую Латвию, где незадолго до этого обосновалась ее старшая сестра Прасковья Ивановна. Сейчас меня не столько удивляет то, что маме удалось уехать из деревни, спастись от колхозного крепостничества, сколько благородство нашей тети Паши: как это она решилась дать согласие на приезд деревенских «беженцев», трех лишних ртов, к тому же при опасной болезни сестры, в свои, как нам представлялось, хоромы. Скрытой дополнительной причиной, помимо явно проявившихся здесь ее положительных качеств, как поведал мне брат, явилось то, что она, по его предположению, была влюблена в нашего отца.

Завершая рассказ о моей деревенской жизни, нельзя не упомянуть еще одно важное событие. Могло случиться так, что вся моя жизнь пошла бы совершенно по иному руслу. Дело в том, что уехали мы из деревни не сразу. Пока мама договаривалась и оформляла документы на отъезд в Латвию, меня после окончания школьных занятий летом 1949 года отправили в Курск, к другой маминой сестре, тете Ане, у которой тоже не было своих детей. Сестра уговорила маму перед отъездом, чтобы младшенького, то есть меня, она отдала им с мужем, на усыновление. Мама, натерпевшись с нами в сельской нищете, да еще больная неизлечимой тогда болезнью, поддалась уговорам, что мне в этой вполне обеспеченной семье, к тому же в большом городе, будет только лучше. Так что лето после первого класса я провел в Курске.

Помнится, жили мы на Золотаревской улице. Мои впечатления этого периода тоже не слишком богаты, но было мне уже все-таки восемь лет. Помню, как там какие-то хулиганистые дворовые ребята, взяв надо мной шефство, учили меня на стройке курить. Память сохраняет прежде всего запахи и вкусовые ощущения. В Курске мне, помимо специфического вкуса табака и резкого запаха дурманящего голову папиросного дыма, особенно запомнились преобладавшие на стройке острые запахи гашеной извести или карбида и строганого дерева, - тогда в городе шла бурная восстановительная работа после нескольких лет разрушительных баталий. Попадались еще и развалины домов, но мирная жизнь уже кипела вовсю. Тягостное зрелище представляли собой безногие инвалиды - уродливые обрубки тел с культями вместо ног. Несчастные перемещались с помощью каких-то изготовленных на скорую руку досок-самокатов на подшипниках, отталкиваясь деревяшками от земли. Еще в памяти отложились колонны понурых пленных немцев, уныло бредущих на ночлег со стройки.

У тети мне почему-то не очень нравилось, да и сам Курск не слишком приглянулся, хотя там, конечно, кормили меня вдоволь и нашлось немало новых для меня развлечений, например, невиданные прежде экзотические звери - не то зоопарк, не то цирк... А тем временем мама перед дальней дорогой не выдержала и решила взглянуть последний раз на «родную кровиночку», на «сыночка», которого, как и старшего, сумела поднять на ноги в такие страшные, голодные годы. А я, увидев маму, уцепился за нее и ревел, не отпуская, до тех пор, пока она не согласилась взять и меня с собой в Латвию.

Тетя Аня потом мне рассказывала, что они с мужем не раз пытались усыновить кого-нибудь еще, но всё неудачно. «Хорошие, умные дети у нас как-то всё не приживались», - сокрушалась она. Мне запомнился ее рассказ об одном таком неудачном усыновлении. Малыш был довольно симпатичный, с роскошной шапкой кудрей на голове, и приемные родители не могли на него нарадоваться. Он рано проявил особый талант к музыке. Хорошо пел, а потом запросил и гитару. Не чаявшие в нем души родители, конечно, купили своему ненаглядному желанный инструмент. А однажды, когда мальчик уже подрос, около дома разбил лагерь цыганский табор. Тетя с мужем обратили внимание, что их кудрявый сынок как-то очень потянулся к цыганам, а затем и не заметили, как он исчез вместе с табором. Зов крови оказался сильнее забот приемных родителей...

Вернувшись с мамой из Курска в Спасское, мы вскоре отправились втроем на поезде в неизведанный край в поисках более счастливой доли. Так и закончилось мое деревенское детство. Вся моя дальнейшая жизнь проходила в городах, больших и маленьких, но я всегда помнил, что родом я из настоящей русской деревни. Я не только никогда не стеснялся, как это бывает, крестьянских корней, но, наоборот, всегда был счастлив своим сельским происхождением, и это чувство кровной связи с русской землей и простым народом составляет до сих пор мою главную опору в трудную минуту жизни.

Дулево, Псковская обл. - Петербург

Вам также будет интересно:

Как подобрать свой стиль одежды для мужчин: дельные советы экспертов Современный мужской стиль одежды
При выборе одежды мужчине в первую очередь нужно определиться со стилем, чтобы составлять...
Какого числа день бухгалтера в России: правила и традиции неофициального праздника
Вы - бухгалтер самый главный,Самый умный, самый славный,Самый лучший, без сомнений,И для...
Как заинтересовать девушку по переписке – психология
Современный ритм жизни диктует свои условия. Все чаще на смену личным встречам приходит...
Рыбки для пилинга Рыбки которые чистят ноги в домашних условиях
Современного жителя большого города сейчас мало чем удивишь. При этом, конкуренция между...
Поделки своими руками: Ваза из листьев Вазочка из осенних листьев и клея
C наступлением осени в детских садах и школах проводятся праздники, посвященные этому...